Торрас-и-Багес имел еще большее влияние, чем Мане, так как за ним стояла церковь. Он пользовался авторитетом среди священнослужителей и верующих, но вращался и в других кругах: людей искусства, финансистов, политиков. Его идеи с готовностью воспринимали Антони Гауди, поэт Жоан Марагаль, такие известные люди, как Жирона, Гюэль, Камбо, Арнус. Он много писал. Собрание его сочинений — семь толстых томов речей, литературной критики, философских размышлений, теоретизирования националистического толка на разные темы, от тайны Троицы и трудов Рамона Льюля до проповеди бойскаутам об «Иисусе Христе, Последнем Атлете». Карьера Торраса и его жизненный путь иллюстрируют, возможно, лучше, чем что-либо другое, сколь эфемерны были любые разграничительные линии между политикой, культурой и религией в те времена. Каталонистское движение вбирало в себя и одно, и другое, и третье.
Высокий, полный, слепой, как крот, без своих очков, наделенный глубоким, звучным голосом проповедника, Тор-рас выглядит очень импозантно на фреске Жоана Льимоны в церкви Богоматери в Монтсеррате. Сверкание его очков должно было повергать либерала в дрожь, а протестанта отправлять в глубокий обморок.
Как и Гауди, Торрас родился и вырос в сельской местности. Он был сыном фермера из Вилафранки де Пенедес. Его братья умерли молодыми, мать совершенно подкосила эта потеря, а отец, которого Торрас глубоко чтил, дожил до почтенной, хотя и немощной старости.
Преданность Торраса страдающим родителям прекрасно вписалась в идеологию «отчего дома» и еще больше укрепила его социальные взгляды. Единственной основой каталонской независимости могли стать ценности традиционной, деревенской Каталонии, приложенные к индустриальному обществу Барселоны. Патриархальная семья по-прежнему служила образцом каталонскому обществу, старому или новому. Casa paira/ — светская метафора церкви. Она соединяла частную жизнь и религию бесшовной и цепкой паутиной доктрин и догм. Только церковь могла всколыхнуть глубокие течения, скрывающиеся под слоем политики, и, таким образом, вдохнуть жизнь в каталонское эго.
Торрас проповедовал превосходство каталонской нации и одновременно кротость и послушание. Но он не был напыщенно харизматичен. Свою докторскую диссертацию он написал под руководством самого Мила-и-Фонтанальса. Он писал тяжеловато и риторично, с обобщениями и частыми обращениями к вечности, закону и природе. Его мысль, основанная на учении Фомы Аквинского, строго и логично переходит от одного предмета к другому и кажется безупречной, если в самом начале принять его аксиомы и посылки. Если Фома Аквинский обеспечил «рамку» для идей Торраса-и-Багеса, то его ближайшим каталонским предшественником был другой священнослужитель философ из Вика Жауме Балмес, представления которого о каталонском теократическом обществе сильно повлияли на Торраса.
Торрас изложил свой вариант независимости для Каталонии в труде «Каталонская традиция» (1892). Он ратовал за органичное, традиционное общество, чья система ценностей имела бы одинаковую структуру на всех уровнях: личность, семья, город, церковь, правительство. «Всякая социальная или политическая конструкция требует традиции в основании». Торрас различал настоящую, правильную традицию и то, что он называл «атавизмом, к которому нынче все так привыкли и которым злоупотребляют, который является не чем иным, как пережитком, доведенным до крайности и, таким образом, ставшим чудовищным и разрушительным для свободной человеческой личности» (его преступными распространенными, полагал Торрас, были Ницше и Ибсен). Церковь — единственный гарант интеллектуального и культурного наследия. Стоит отвергнуть ее учение — и общественное благо осквернено. Традиция в действии — это знаменитое достояние каталонцев,
Семья — основа общественного устройства. Упадок общества совпадает с упадком семьи. Возрождение, перестройка общества должны начинаться с перестройки семьи. Мы обращаем взгляд на Испанию и видим, что духом сильны те национальности (
Национализм нивелирует и порабощает людей, обращаясь с ними как с абстракциями. Регионализм, напротив, освобождает их, совершенствуя их природу, укрепляя общность, позволяя им осознать, кто они такие. И здесь церкви принадлежит главенствующая роль: «Каталония и церковь — две вещи в нашей истории, которые невозможно разделить. Если кто отвергает церковь, не сомневайтесь, что в то же самое время он отказывается от родины». Церковь, как и малая родина, олицетворяет закон природы, а не только культуру. И в политике дело обстоит точно так же. Для Торраса «самодержавие и либерализм — по сути одно и то же: когда в обществе хозяйничает человек, а не божественное Провидение». Уберите церковь — и возникнет тирания. «Либеральное государство растет от вершины вниз, самым неестественным образом; и вот мы видим, что конституции пишутся советом министров или правящей хунтой; регионалистские же нации начинают снизу, то есть с основ». Регионалистская политика укоренена глубоко, как вековые дубы. А либеральную может повалить и слабый порыв ветра. Что до революции, то что может быть более противоестественным? Революции 1868, 1848 и 1789 годов совершенно очевидно были бедствиями. (С американской революцией — Соединенными Штатами восхищалась крупная буржуазия, составлявшая значительную часть последователей Торраса, во всяком случае, до испано-американской войны 1898 года — разобрались не без некоторой казуистики. «Мы можем, конечно, думать, что Джордж Вашингтон — революционер, — писал Торрас, — но это будет грубая небрежность. В действительности он просто гармонизировал, структуировал и утвердил положение вещей, которое природа предусмотрела до него: это сам Господь, а не Вашингтон все так устроил».)
Настоящим пугалом для Торраса была Великая французская революция, которую он рассматривал как отвратительный результат гибели здорового регионализма. Говоря о ней, Торрас любил цитировать двух французских писателей, наиболее почитаемых консерваторами за Пиренеями. Одним из них был философ и историк Ипполит Тэн. Его теория исторической эволюции, управляемой расой и средой (la race, le milieu), вдохновила также таких известнейших французских консерваторов, как Поль Бурже и Морис Баррес, чьи мистико-националистические теории имели далеко не поверхностное сходство с теориями самого Торраса. Злобный антисемитизм Барреса не нашел отклика у Торраса, возможно потому, что последний считал, что о евреях даже не стоит говорить, раз в Каталонии их осталось мало. Вторым был человек, чьи глубоко авторитарные идеи лежали (как показал Исайя Берлин) в основе фашизма, появившегося на мировой арене в ХХ веке, — архиконсервативный Жозеф де Местр (1753–1821). Он считал идеалом абсолютную монархию, подотчетную только папе. Торрас сравнивал его с «орлом, которому с неба видна вся фальшь гигантской постройки, возведенной человеческой гордыней».
В вопросах культуры Торрас-и-Багес придерживался столь же твердого курса. Он был за фольклор, за народные празднества, за все, что идет «от народа» и против модернизма, интернационализма и всего того, что сейчас мы бы назвали зачатками поп-культуры. Народные танцы на площади — хорошо, дансинг — плохо. Все это тщеславие и суета: «Пустая мода портит естественный хороший вкус… Сегодня Каталония замусорена кастильскими песнями, а прекрасные, простые и безыскусные каталонские песни забыты». Особенно не нравилась Торрасу растущая популярность фламенко, пришедшего из Андалусии. Танец фламенко, с этим пресловутым южным «дуэнде», — проповедь сексуальной страсти и тоски. «Ничто не может быть столь враждебно каталонскому национальному характеру и более разрушительно для духа строгости и сдержанности, присущего нашему народу». Каталонцам следует держаться традиционной сарданы, танца, в котором отражены сплоченность и слаженность деревенских жителей. Еще хуже фламенко казались Торрасу более далекие заимствования из тех частей света, которые ни один каталонец, при нормальном ходе событий, не пожелал бы посетить:
Мы выбрасываем деньги на ветер, ввозя к себе иностранцев. Вместо того чтобы делать волынки, флейты, тамбурины и другие инструменты, принятые на наших народных празднествах, мы приглашаем… полудиких филиппинцев с их выкрутасами и неуклюжими инструментами. Мы привыкаем смотреть на собственный народ как на малозначительный, а очаровывает нас то, что приходит из Японии и Китая. И
В своей культурной деятельности Торрас-и-Багес был более активен, чем любой испанский священнослужитель того времени. Ничего нет удивительного, учитывая его вклад в каталонский регионализм, что его избрали председателем «цветочных игр» 1899 года. В том же году он стал епископом Вика. Выбор Торраса председателем подтвердил, что игры будут придерживаться антимодернистской линии и останутся рупором каталонистской пропаганды. В своем обращении к участникам и зрителям Торрас сделал то, что часто делали интеллектуалы-консерваторы: заявил, что любые политические побуждения ниже интересов искусства, а затем изложил собственные политические взгляды — разумеется, разделяемые всеми собравшимися как взгляды, близкие «к самой природе». «Мне не хотелось бы говорить сегодня о политике…. вопросы, которые я хотел бы затронуть, возникают из самой природы вещей, они — проявление самой сути каталонской поэзии…. Чтобы существовала каталонская поэзия, должна существовать Каталония… и Каталония… должна быть каталонской. Поэзия — это аромат, эманация самой сущности родины». Если это не было политическое заявление, то что тогда такое политика? «Цветочные игры», как сказал Торрас-и-Багес, не «свободный» элемент в «собрании элементов, которое мы зовем отечеством». Все элементы связаны. Поэзия — «воплощение каталонского духа».
Прописывая эти рецепты, Торрас (как и другие, ему подобные) давал церковный ответ на то, что воспринимал как нарастающую распущенность нравов в Барселоне, и даже, пожалуй, как нечто худшее — присущую этому городу политическую нестабильность. Действительно, у Барселоны случались бешеные перепады настроения. Городской летописец Хосеп Пла писал несколько лет спустя:
Это был долгий период беспокойства, с еженедельными волнениями, настоящими революциями каждые три месяца, баррикадами, огромными и бесцельными тратами боеприпасов, кровожадностью и озлобленностью населения. По мере того как Барселона и ее промышленный регион становились богаче и респектабельнее, в городе утверждался либерализм, и его рафинированным продуктом стал образ доброго буржуа, семьянина, процветающего и богатого, готового защищать свою свободу с оружием в руках, в ополченческой форме…
Дела у Барселоны шли неплохо. Недостатка в работе не было. Но народ был настроен цинично, а лучше сказать, безразлично: «No em dona la gana» — «Мне неохота» — обычная фраза на улице. Вкус к дешевым демонстрациям — вроде перегораживания кучей булыжников или старыми повозками узких переулков в Готическом квартале — привила еще Первая республика. Каталонцы, как правые, так и левые, видели демократию, но не видели преемственности. И это создавало почву разве что для злых шуток и сарказма, да еще, возможно, для делания денег, а больше ни для чего. «В Барселоне, — замечал Пла, — почти весь XIX век был временем буйного веселья, но в 1865–1875 годах это веселье достигло точки бреда». Среди художников и писателей в этот период появился вкус к
А политический подтекст — зреющая в недрах веселящейся Барселоны агрессия — предполагал вспышку насилия в любой момент: человек, стоящий с тобой плечом к плечу на кукольном представлении на Рамблас, мог оказаться карли-стом или exa/tat.
Город казался отдельным, самодостаточным миром. Но ни один город так жить не может. И Барселона всегда оглядывалась на материк, а не только смотрела на море. Она по-прежнему черпала жизненные силы из сельской местности, несмотря на свой поверхностный космополитизм. Барселона — не город на песчаном берегу, вроде Венеции. Этот город населяли люди, стосковавшиеся по земле. Отчасти из-за этой ностальгии те перемены, которым суждено было произойти в Барселоне в последней четверти XIX столетия, начались в каталонской глубинке, среди виноградников.
Весь XIX век сельское хозяйство в Каталонии строилось совсем по другому образцу, нежели сельское хозяйство в центре и на юге Испании.
Если брать в целом, Испания — самая неплодородная страна в Европе. На жарком юге (Мурсия, Альмерия, часть Андалусии) засуха может продолжаться годами. Есть испанская поговорка: «Чем хуже земля, тем больше на ней господ». После изгнания арабов земледелие в центральной и южной Испании под управлением Кастилии пришло в упадок. Землевладельцы, уехавшие в города, редко навещали свои поместья. Владения большинства кастильских аристократов с таким же успехом могли бы быть где-нибудь в Ливии, которую они, в конце концов, и стали напоминать. Некогда плодородные земли превратились мало-помалу в безлюдные пустыни, а те, где и раньше была плохая почва и выпадало мало дождей, стали напоминать лунный пейзаж. Сельское хозяйство в южной Испании велось по системе латифундий — огромных поместий, в которых работали рабы, а позже — braceros (безземельные поденные рабочие). Труд тех и других был очень непродуктивным. Землевладельцы позволяли крестьянам издольщину, но устраивали так, чтобы сроки аренды были короткими, невыгодными для крестьян и их легко можно было нарушить. Следовательно, весь XIX век, вернее, период, продлившийся на большей части Кастилии, Андалусии, Мурсии и Эстремадуры до самой Второй мировой войны, большинство деревенского населения центральной и южной Испании влачило существование на грани бедности, заброшенное и незащищенное, и эта заброшенность и незащищенность не имели себе равных нигде в Южной Европе.