Мадридские власти, поняв, что распространение этой чумы в Испании — лишь вопрос времени, установили карантин: санитарные кордоны у подножия Пиренеев — пятнадцатимильная зона, в которой не должно было быть виноградников, чтобы зараза не распространилась на юг. Естественно, каталонские землевладельцы, упрямые и провинциально близорукие, отказались слушаться правительственных распоряжений и обрезали свои лозы. Лучше бы отрезали себе пальцы на ногах! Эти лозы были чистым золотом. Итак, в 1879 году тля впервые появилась в северном Ампурдане, в районе под названием Сант-Кирк де Колера. К 1881 году все виноградники Гарротсы и Ампурдана были мертвы. Спустя шесть лет филлоксера загубила виноградники Пенедеса, южнее Барселоны, а к 1890 году каталонская винодельческая промышленность оказалась под угрозой исчезновения. Филлоксера стерла с лица земли около миллиона акров виноградников в четырех каталонских провинциях: Барселоне, Таррагоне, Ллейде и Жироне.
К 1900 году, несмотря на панические посадки, во всей Каталонии осталось всего полмиллиона акров виноградников. Огромные площади заросли кустарником или были засажены лесом.
Если спекуляция вином оживила фондовую биржу и рынок недвижимости Барселоны, то филлоксера их заморозила. Зловредному насекомому помог серьезный кризис на парижской бирже в 1882 году. Он отразился и на барселонской бирже. Каталонскому буму пришел конец, экономика погрузилась в депрессию, из которой начала выбираться только в 1890 году. В 1883 году потерпели крах пять банков, еще пять лопнули в 1884 году, а следующие восемь — к концу 1889 года.
Кредитная система провалилась, промышленность зашаталась, и от этого возникли странные завихрения, которые не замедлили отразиться на всей торговле Каталонии, да и всей Испании. Каталонские торговцы на Кубе под предводительством маркиза Комильяса были ярыми сторонниками рабства, и даже через двадцать пять лет после американской гражданской войны весь сахарный тростник обрабатывался рабами. В 1886 году рабство на Кубе упразднили, а цены на кубинский сахар в Европе упали — они были сбиты благодаря французской и бельгийской сахарной свекле. Так что кубинским плантаторам пришлось продавать свой сахар в Соединенных Штатах. Им пришлось экономить, закупая теперь оборудование не в Каталонии, а в Америке. Испанцы, подстрекаемые, разумеется, протекционистами-каталонцами, пытались предотвратить или хотя бы сократить эти проблески свободной торговли на Кубе. Каталонцы мечтали наводнить кубинский рынок своими дешевыми изделиями из хлопка. Все это тормозило экономику острова и в конце концов спровоцировало националистические волнения в 1895 году.
Конец золотой лихорадки был не только буржуазной катастрофой. Многие деловые люди и целые компании как раз уцелели. Но для крестьян, вернее, для сельскохозяйственных рабочих, нашествие филлоксеры стало настоящей трагедией. Виноградарство — отрасль трудоемкая, требующая значительных денежных вложений и времени. Лоза вырастает и начинает плодоносить только через четыре года — а можно засеять землю злаками и получать по два урожая в год. Виноградники, побитые филлоксерой, даже если старые лозы были незамедлительно заменены новыми, начинали плодоносить только через пять лет. Ни одна маленькая ферма не могла выжить в таких условиях, и немногим крупным (которыми все чаще владел городской капитал) это удалось. Тысячи крестьян-виноградарей с семьями мигрировали в Барселону в поисках работы и пополнили ряды городского пролетариата.
Более того, филлоксера подточила самые основы арендной системы. Система эта основывалась, как мы помним, на длительности жизни лозы. Со смертью лозы сходит на нет аренда. Если землевладелец не хочет возобновлять аренду, а многие не хотели, то крестьянам и их семьям остается лишь подаваться в город. Если крестьянин успевал что-то скопить, что удавалось немногим, он мог посадить новые лозы, привезенные из Калифорнии и Австралии. Но оказалось, что привозной виноград, хотя и урожайный, нуждается в более кропотливом уходе, чем прежний, и продолжительность жизни лозы у него вдвое меньше. Так что если даже аренду возобновляли, ни один
Цифры говорят сами за себя. В течение всего XIX века численность пролетариата неуклонно возрастала, но соотношение между численностью населения Каталонии и населения Барселоны оставалось неизменным. В 1787 году в Барселоне с ее 111 400 жителями проживала одна седьмая всех каталонцев; в 1834 году, когда население Каталонии перевалило за миллион, в Барселоне было 135 500 жителей, все еще меньше одной восьмой всех каталонцев; к 1887 году количество возросло до одной седьмой — 272 500 из 1 843 000 человек. Но затем процент каталонцев, живущих в Барселоне, резко подскочил. Через тринадцать лет, в 1900 году, более полумиллиона из 1 942 000 жителей Каталонии жили и работали в Барселоне — одна четвертая, и эта тенденция развивалась. Тем временем, после филлоксеры, 20 процентов населения плодородных равнин в окрестностях Таррагоны перекочевало в Барселону. Многие деревни северной Каталонии опустели, потому что обедневшие крестьяне подались в город. Некоторые жертвы филлоксеры и золотой лихорадки уехали за границу — на Кубу, в Мексику, в Аргентину или даже в Нью-Йорк, где уже и так было достаточно каталонцев для того например, чтобы издавать ежемесячную газету под названием «La Llumanera», публиковавшую новости из дома, патриотические стихи, смешные загадки, советы мигрантам: например, как освоить совершенно невозможный разговорный английский. Еще до краха 1882 года «Ла Лью-манера» отговаривала своих читателей от эмиграции, что не имело никакого смысла, коль скорое. чтобы прочесть эти статьи, нужно было оказаться в Нью-Йорке. «Не приезжайте в Соединенные Штаты! — призывали с первой страницы. — Советуем мы всем нашим соотечественникам, которые подумывают сюда приехать или отправить в эту страну сына, отца семейства, друга. Пусть они не делают этого, если не хотят навлечь на себя самые ужасные несчастья (
Даже на далеком Манхэттене «Ла Льюманера» не уставала описывать утраченную благодать casa
Это были в значительной степени вопросы политики, что, разумеется, ни в коем случае не означало, что тоска по патриархальным ценностям была ненастоящей, по крайней мере иногда. Расстройство крестьянской экономики, вызванное появлением агробизнеса и нашествием филлоксеры, только усилило ностальгию по крестьянской жизни, которая являлась неотъемлемой чертой буржуазного консервативного каталонизма. Подобно американскому индейцу, каталонский крестьянин благороднее всего выглядел, когда обращался к истокам. Даже после того как фермеры, потеряв свои земли, обосновались в городах, барселонские горожане изо всех сил старались показать, что они тоже сыновья (или, по крайней мере, внуки, как в некоторых случаях и было) крестьян, что они тоже «от сохи»; что патриархальные добродетели «отчего дома» перенесены ими в город, в Эйшампле и на фабрики Сантс. Много слов было потрачено на утверждение этой иллюзорной точки зрения. Поэты «цветочных игр» и ораторы Ажунтамент расточали самые хвастливые метафоры именно на эту тему. Все «народное», фольклорное было хорошо по определению. Буржуазная революция представлялась этаким огромным патриархальным домом с паровым двигателем на задах. Средства производства изменились, но каталонская «раса» осталась прежней. Этот жизнеутверждающий довод, возможно, звучал бы не слишком убедительно для бывших крестьян, работавших на фабриках, но в конце концов, так как большинство из них не умело читать, сомнительно, что они вообще о нем знали. Сентиментальная идеология каталонизма помогала противостоять пугающей неуверенности, привнесенной золотой лихорадкой.
В 1882 году поэт и драматург Фредерик Солер зачитал свое обращение президента «цветочных игр». Он нарисовал слушателям картину традиционной каталонской жизни:
Двадцать лет назад, в такой же день, как сегодня, мы собрались здесь… или, возможно, в каком-нибудь другом месте, которое, как и это, связано в нашем сознании с любовью к родине.
Мне кажется, все мы собрались вокруг очага «отчего дома». Воображение уносит меня далеко. Вижу дымоход, навес над камином, патриархальную каталонскую семью. Родители хозяев, хозяин и хозяйка дома, старший сын, дети и среди них пастухи и работники фермы; все они в народных костюмах, и это усиливает впечатление.
В этой картине есть простота и сила. В ней благословение Неба, крест животворящий, пальмовая ветвь — все, что, как верят крестьяне, оберегает наш народ от бурь и бед. От волков защитят нас сторожевые собаки. От захватчика — дуло мушкета, заряженного не картечью, а железной дробью, что пробивала имперские кирасы в. Бруке.
Эта картина полна мира и любви. Народ проводил тихие вечера в пении невинных песенок и чтении молитв…
Вот, можно сказать, дважды дистиллированная сущность деревенского мифа, типичного для каталонского Возрождения. Аудиторию — поэтов и политиков, романистов и ученых, музыкантов, священников, деловых людей, иные из которых в какой-то степени были причастны к деревенской жизни — Солер представлял себе этакой крестьянской семьей, усевшейся вокруг очага культуры. Он развивает метафору, начиная с архитектурной детали —
Эта картина не менее условна, чем другие патриотические образы, которые культивировали в Северной Европе в 1880-е годы, чтобы защититься от стресса, связанного с индустриализацией: валлийская семья, поющая под аккордеон; шотландцы в своих килтах за кашей; швейцарский крестьянин с арбалетом и флюгельгорном. Патриархальные картины распространялись консервативной каталонской прессой, Мане-и-Флакером и воинствующими церковными интеллектуалами вроде Торрас-и-Багеса. Рабочие в них не верили, а каталонисты похитрее, вроде Валенти Альмираля, относились к ним весьма сдержанно. Тем не менее этим клише суждена была долгая жизнь — такая долгая, что отголоски их слышатся в речах президента сегодняшнего консервативного каталонского правительства, Жорди Пуйоля.
Этот миф давал буржуазии возможность унять волнение, вызванное индустриализацией, — волнение не других слоев населения, а свое собственное. Но в идеале миф нуждался в поэте, а не только в пропагандистах: в человеке, который своим творчеством поднял бы его на должную высоту и внедрил в большую европейскую литературу XIX века. Каталонские правые обрели такого человека в лице молодого священника из Вика Жасинта Вердагера, чье творчество пришлось на пик Возрождения и чья жизнь — и ее трагический исход — знаменовали конец этого периода.
Жасинт Вердагер родился в деревне Фольгеролес на равниyе Вик в мае 1845 года. Его родители были грамотными земледельцами-издольщиками — большая редкость. Отец правильно писал по-каталански, мать любила читать. Они послали сына учиться ца священника в семинарию Вика, когда ему было всего десять лет: церковная карьера казалась наилучшей возможностью для бедного, но способного деревенского мальчика. В двадцать лет Вердагер уже отличился на «цветочных играх», в двадцать два вместе с другими семинаристами организовал литературное общество в Вике. К 1870 году его стихи стали известны провансальскому поэту Фредерику Мистралю. Они подружились. В тот год Вердагера рукоположили в священники и дали ему деревенский приход. Там у него постепенно развилась болезнь позвоночника, терзавшая его изнурительной лихорадкой. Чтобы дать Вердагеру возможность лечиться, начальство перевело его в Барселону, где в 1874 году его представили Клауди Лопесу-и-Бру, сыну маркиза Комильяса. Эта семья, на членов которой благочестие и литературный дар Вер-дагера произвели огромное впечатление, содействовала ему в получении должности капеллана на судах компании «Трансатлантика». «Два года, — писал он позже, — подобно волану, летающему туда-сюда, я курсировал из Испании на Кубу и с Кубы в Испанию, от одних партий тканей к другим». Всего Вердагер совершил девять путешествий. Это дало ему материал для эпической поэмы «Атлантида».