Льюль круто изменил свою жизнь. В 1265 году он отказался от своих владений, поручил опекунам заботу о семье и отправился в религиозное паломничество, которое продлилось пятьдесят лет. Его наставником был каталонец, священник, близкий к королевскому дому в Барселоне, будущий святой Рамон де Пеньяфорт. С тех пор Льюль делил время между монастырями, двором и… морем. Периоды его затворничества длились годами. В промежутках он обучал будущего короля Жауме 11 или путешествовал. География его путешествий и паломничеств очень обширна. Он ездил в Монпелье и Авиньон, в Рим, в Геную и Париж, в Ливию, в Египет и на Кипр, в Малую Азию. В тридцать с небольшим он получил королевское соизволение создать Мирамар, школу для миссионеров на Майорке, на утесе над морем. Ему это не удалось, может быть, потому, что его ученики скоро утомились от харизматической энергии Льюля.
Следующие пятнадцать лет, вплоть до шестидесятого дня рождения, Льюль не был на Майорке. Он колесил по Средиземноморью, убеждая властителей и священнослужителей делать вещи часто столь противоречивые, что они казались еретическими, даже нездоровыми. Чтобы обратить арабов, говорил Льюль, надо их понять, так что церкви надлежит создать сеть школ, в которых изучались бы нехристианские философии и религии, а также языки Среднего Востока. К этой великолепной мысли никто не прислушался. Мавров принято было убивать, а не изучать. Лишь арагонская корона и ее религиозная сила, орден доминиканцев, восприняли идею обучения живым языкам Среднего Востока. Друг и наставник Льюля Рамон де Пеньяфорт создал две школы, в Тунисе и Мурсии, где изучали арабский и иврит. Благодаря влиянию Льюля Каталония приобрела ученых богословов, которые вели длинные и запутанные теологические диспуты с оппонентами в Марракеше и Багдаде. Но мечта Льюля — привести приверженцев двух великих монотеистических религий, ислама и иудаизма, в лоно третьей, христианской, только силой толкований, комментариев и риторики — была обречена на провал. И на закате жизни эта неудача продолжала преследовать Льюля, о чем он и написал в своей «Песни Рамона»:
Сказанное в последней строчке со временем сбудется. В 1315 году, восьмидесятилетним жилистым, худым, несгибаемым стариком, иссушенным десятилетиями бедности и самообличения, он совершил свое последнее путешествие в Северную Африку, чтобы проповедовать арабам. На него напала фанатичная толпа, растерзала и оставила полумертвым. Команда генуэзского корабля перенесла его на борт, и судно отплыло на Майорку. Льюль, говорят, умер, когда уже показались берега острова.
Может ли такой удивительный человек, как Льюль, считаться типичным представителем какого-то периода истории? Разве что в метафорическом смысле: его жизнь и работа могли служить символом напористого наступления родной Каталонии на всех фронтах. Это было время, когда каталонское оружие и товары заполоняли средиземноморский мир. У Льюля было мистическое, империалистическое воображение: он верил, что практически все в мире, весь опыт трудов о Боге, материальный и нематериальный, можно собрать, описать, пересказать, объяснить, перевести в бесконечно развернутое концептуальное знание, спрессованное тем не менее между обложками книг. Откройте их — и оно вырвется наружу. Ядром реальности для него было слово, апофатический Логос, Лик Божий и Зерно сущего. В ХШ веке Льюлю, как и Фоме Аквинскому, такой проект казался вполне осуществимым. Для нас, конечно, он таковым не является, хотя последние его следы в стремительно секуляризующемся мире можно обнаружить у таких столпов Ренессанса, как Рабле, с его грудами мелочей и деталей, или Леонардо да Винчи. А позже, может быть, у Джеймса Джойса и Хорхе Луиса Борхеса.
Работать в Барселоне, расположенной почти на пересечении арабского и христианского миров, значило быть эклектиком, желать синтеза. Такие тенденции можно заметить не только у Льюля, но и у другого выдающегося апологета всего каталонского, доминиканского монаха Рамона Марти (1230–1286), последователя Фомы Аквинского, который в поисках аргументов против иудаизма взял многие идеи у арабских и иудейских философов (Авиценны, Аверроэса, Моисея Маймонида), из Корана и Талмуда.
Трубадурам, средневековым поэтам, однако, потребовалось время, чтобы приспособить каталанский для себя. Ни один канон поэзии трубадуров не родился при каталонском дворе. Сама идея куртуазной любви, которая была центральной темой средневековой лирики и эпической поэзии — плоть от плоти французского феодализма. Чувство влюбленного к обожаемой даме рассматривалось как род духовной вассальной зависимости. Любовь не могла физически осуществиться, так как это разрушило бы идеальное напряжение неутоленного желания, сублимированное в духовную верность, граничащее с религией, не иссякающее и облагораживающее. Итак, образцы были французские, и язык требовался соответствующий — провансальский. Все
Поскольку провансальский был, что называется, палитрой трубадурской поэзии, поскольку само звучание и ритм языка, нюансы значений его слов вошли в плоть и кровь поэтического импульса, каталонские трубадуры не только писали по-провансальски, но и, «делая шаг» за его пределы, испытывали беспокойство. И поскольку каталанский был языком обычной жизни, сочиняя по-провансальски, они к тому же боялись, что некоторые неправильности будут выдавать в них провинциалов. В «Les Flors del Gay Saber» («Цветах радостного познания»), трактате об употреблении провансальского, есть упоминание о таких оплошностях:
Что означает примерно: каталонцы — прекрасные поэты, полные вдохновения, но технически слабые, поскольку они вечно путают открытые и закрытые гласные.
Однако ровное и постоянное давление каталанского языка прозы и повседневной жизни продолжало воздействовать на поэтов, и к концу XIV века провансальский начал выглядеть как язык официальный, язык ученых, подобный латыни, и постепенно терял свой ореол языка вдохновенных стихов. Возможно, первое упоминание о, если можно так выразиться, независимости каталанского языка, принадлежит поэту XIV века Луису Д"Аверко. Ссылаясь на свое прозаическое произведение «Torsimany», он объяснял, что не давал обязательств писать прозу только на каталанском или только на провансальском, но в любом случае, «если воспользуюсь любым другим языком кроме родного, каталанского, меня обвинят в заносчивости, поскольку, будучи каталонцем, я не должен пользоваться никаким другим языком, кроме родного».
Мы привыкли представлять себе средневековых поэтов этакими бледными созданиями, поющими серенады далеким девам, — образ, созданный, скорее, в XIX веке. Тем больше мы удивимся, прочитав, что именно они писали. В Каталонии целомудренная поэзия трубадуров не была очень популярным жанром. Она была выдержана в манерном и вычурном вкусе высокой готики «Consistori del Gau Saber» («Общества радостного познания»), группы в основном религиозных поэтов, образовавшейся при тулузском дворе в 1323 году. Она тяготела к ностальгическим мотивам, была жеманной. Возлюбленная трубадура обычно бывала совершенно бесплотной, ее часто сравнивали с Девой Марией. Без сомнения, такой подход навязывали строгие правила придворной жизни — тулузские стихотворцы, как и все французские поэты того времени, боялись обвинений в ереси. Ни одному трубадуру не разрешалось посвящать любовные сти-хн замужней женщине. С другой стороны, если он писал девице (особенно если в стихотворении присутствовал сексуальный подтекст, хотя бы и самый туманный), он обязан был на той жениться. При таких обстоятельствах неудивительно, что в Тулузе любовь небесную предпочитали всякой другой. В иных местах, в Барселоне особенно, господствовали иные вкусы, и Пресвятую Деву посылали, если использовать эвфемизм, на фиг. Валенсийский рыцарь Жорди де Сант-Жорди (1370–1424), служивший Альфонсо IV Великодушному, солдат и поэт в одном лице, нашел свою метафору любви — войну. В поэме «Любовная осада» он писал:
Жорди знал наизусть стихи Овидия и прекрасно ориентировался в его метафорах. Он написал труд из 154 строк под названием «Любовная страсть по Овидию», «Ars Amatoria» — одно из великих произведений каталонской галантной поэзии. Андреу Фебрер (1375–1444?) перевел «Божественную комедию» Данте на каталанский, но и сам написал множество стихов в трубадурском жанре, включая страстные «Combas е Valhs, Puigs, Muntanyes е Collis» («Ущелья и долины, вершины, горы и холмы»):
Даже в более мягких и стилизованных стихах трубадуров есть эротизм, как, например, в очаровательном диалоге Пера Аламани:
Если любовь поэта отвергали, он мог умереть от горя. Тем более что эта смерть могла привести к загробному союзу с любимой. Таков, например, Жоан Руне де Корнелла:
Что касается самих объектов поклонения и преданности, то их голоса слышны редко. Самое известное стихотворение, приписываемое каталонке, жившей в Средние века, возможно, действительно написано женщиной, но оно анонимно. Она лежит ночью без сна, изнемогая от тоски по любимому:
Сейчас, столько времени спустя, трудно понять, насколько правдиво было религиозное преклонение вассала перед своей дамой, сколько во всем этом было истинного чувства, а сколько поэтической условности. Можно подозревать, что второго — предостаточно. Куртуазный язык проникал даже в кулинарию. Когда Жоан 1, король Каталонии и Арагона, женился на своей четвертой жене, Сибилле де Фортиа, в 1381 году, разумеется, устроили большой пир. Блюдо с жареным павлином с приклеенными перьями, павлином по-бургундски, поставили перед невестой. К его шее была привязана карточка со стихотворением, начинавшимся так: «А vós те do, senyora de valor» — «Предаюсь вам, храбрая сеньора».
Каталонская литература сформировала направление, которое высмеивало тоскливую чувствительность любви трубадуров и религиозную преданность рыцарей. Частично это направление шло от преувеличенного отвращения к человеческому смертному телу как к сосуду греха, частично — от преувеличенного идеализма: если дама падала в глазах поэта, то падала низко. Поэт Жауме Ройг около 1460 года писал в «Espill de les Dones» («Зерцале женщин»):
Реализм в конце концов побеждал идеализм, не без помощи женоненавистнических, предназначенных лишь для мужских ушей грубых шуток. Похожий процесс происходил в прозе. Роман конца XV века «Тирант Бланк» отличается от других рыцарских романов тем, что его автор, Жоано Марторель, к рыцарским добродетелям по-прежнему относился серьезно и почтительно, но не упускал случая воткнуть шпильку в предмет любви — принятый в куртуазной лирике образ идеальной возлюбленной. Герой Тирант, непобедимый на полях сражений, наивен в спальне — он не может сбросить моральные цепи. Женщины — реалистки (разумеется!) и, говоря друг с другом, так же откровенны в вопросах любви, как купец, обсуждающий сделку. Стефания, придворная дама, сообщает резонерствующей юной принцессе несколько житейских истин:
Господь одарил женщин такой натурой, что, понимай нас мужчины, у них было бы гораздо меньше трудностей с тем, чтобы заставить нас делать то, что им нужно. Все мы обладаем тремя врожденными свойствами. У меня самой они есть, и я легко распознаю их в других: во-первых, мы жадные; во-вторых, любим сладкое; в третьих, мы похотливы… Когда замужняя женщина влюбляется, она всегда выбирает мужчину, который хуже ее мужа, хотя каждая женщина рождается со словом «целомудрие», написанным на лбу золотыми буквами.
Позже Марторель прямо говорит: дни куртуазной любви сочтены; что касается любви телесной, XV век — новый век с новыми правилами. Принцесса попросила Ипполита, пажа Тиранта, дать его господину три волоска с ее головы — подарок, который в прежние, более идеалистические времена привел бы влюбленного в восторг. Ипполит разочаровывает ее: «Пусть меня накажет Бог, — восклицает он, — если я приму их, пока вы мне не скажете, что означает, что их именно три, а не четыре, десять или двадцать. Нет, правда, моя госпожа! Не думает ли ваше высочество, что сейчас прежние времена, когда изящно ухаживали, и дама, которая благоволила поклоннику, могла подарить ему надушенный букет или волосок-другой со своей головы и он считал себя счастливцем? Нет, госпожа, нет. Это время прошло. Мне очень хорошо известно, чего хочет мой господин Тирант: он желает увидеть вас в постели либо обнаженной, либо в ночной сорочке, и если постель не будет надушена, он не слишком расстроится».
Не только Данте, но и Петрарка, Боккаччо и другие итальянские гуманисты были переведены на каталанский рано, и их с жадностью прочли. В Барселоне они стали образцами жанра и оказали огромное влияние на стихосложение XV века. Величайшим поэтом-гуманистом, писавшим исключительно на каталанском, последним из трубадуров, первым из «современных» был Аусиас Марч (1397–1459).