– …
Я промолчала. И сидела беззвучно до тех пор, пока сын сам не положил трубку. Все оставшееся время от разрешенных 15 минут я так и продолжила сидеть и слушать гудки, сменившиеся тишиной на той стороне провода. Смотрела в стену, чувствовала, как сердце сжимается от боли, потому что никто не рассказывал мне, как растет Никита, как учится, чем занимается, есть ли у него друзья… За все 8,5 лет тюрьмы мы не увиделись ни разу: ни свекровь, ни тем более Стас не устроили встречи сына и матери. Главным препятствием, конечно, были километры – не так просто и дешево везти маленького ребенка через полстраны. Ну и потом Стас был в своем репертуаре: продолжал разгульный образ жизни, на что ему какая-то Рада из прошлого? Он был в буквальном и переносном смысле свободен. Свекровь разве что делилась фото Никитки, но в силу принципов и характера все-таки неохотно шла со мной на контакт. Так что да, мне оставалось следить за тем, как растет и меняется мой сынок, по фотоотчетам от подруги или Никитиной бабушки. Помню, как часто разглядывала их и много-много плакала… А ведь некоторые сидели с детьми!
Если осужденная была в положении, ее, как правило, не привозили в колонию – бессмысленно, ибо через пару-тройку месяцев приходилось везти в ближайшую больничку. Так что крайне редко получалось, чтобы до родов девушка отбывала часть срока в одном месте, а после – в другом.
Чаще новоиспеченные мамы приезжали на зону уже с ребенком и попадали в отдельный отряд, с другим распорядком, особым режимом дня.
Сколько причиталось маме – столько же автоматом ее ребенку. По освобождению такие дети отличались от тех, кто родился и жил на воле, даже несмотря на то что в тюрьме для них создавались нормальные условия. В частности, так называемый ДМР – дом матери и ребенка, где все содержалось в чистоте и каком-то подобии уюта. Только, как ни крути, в младенческую психику, как в губку, впитывалась атмосфера изоляции, так что по выходу на свободу тот шарахался почти от всего: машин, шумов, с людьми вел себя вообще как дикий. Но оно и с рождения света белого не видеть… Тут не только автомобилей пугаться будешь.
Страшнее всего, что еще на этапе беременности от осужденной отказывались, бросая на произвол судьбы: не приезжали, не навещали, не помогали.
Божья милость сходила через руки разве что таких же заключенных, когда мы входили в крайне уязвимое положение в далеко не завидных условиях и делились самым дорогим – лекарствами.
Болеть не выход
Болеть в колонии нельзя, вообще никак. Лечить никто не станет, максимум дадут таблетку анальгина, разделят пополам, скажут «вот эта половинка от диареи, а другая – от мигрени». Спасение было только в личных медикаментах, а если их нет, то и спасения не предвидится. Слава богу, за весь срок отсидки я простывала только два раза. Лишь в случаях с ВИЧ-инфекциями выписывались химиопрофилактические таблетки, но они, видимо, были в такой убойной дозировке, что некоторые девочки лысели. Может, и существовал куда менее радикальный метод лечения, но не забываем, откуда все мы есть: в колонии все клятвы Гиппократа подчинялись УК. Не принимаешь списанную на тебя государством таблетку? Готовься к нарушению и рапорту.
Выходит, фигурально тебе помощь как бы оказывали, в том числе психологическую. Помню, как сеанс со штатным тюремным психологом длился аж целых… две минуты! В хороший чистый кабинет с аквариумом и расслабляющей музыкой нас приводили строем, но внутрь запускали по одному, чтобы мы подписали какую-то бумагу: «помощь оказана, претензий не имею». Естественно, что в таких условиях изоляции мозгоправ нам всем был очень и очень даже нужен, особенно в первое время. Но нас к психологу никогда не пускали, ссылаясь на необузданное лесбиянство, мало ли, грязные делишки начали бы в кабинете устраивать.
Разве что в 2008 году я оказалась за заветной дверью вовсе не по доброй воле. Зашла, а мне говорят: «Садись, Рада». Протягивают письмо от мамы, где она сообщала о смерти «отца» – именно это слово было выведено мамиными почерком. Я сначала даже не поняла – кто умер? Мой папа? Родной?
Нет, отчим. Иван.
Мама, казалось, с такой легкостью объединила нас семейным ярлыком, словно Иван был мне когда-то родным и близким человеком, никогда не избивал меня до потери сознания.
И вот я узнала, что умер человек, который гнобил меня всю жизнь: говорил, что из меня человека не вырастет.
Умер тот, который никогда практически не называл меня по имени, а Ноной, пи**раской е**аной, ш**хой, пр**титуткой, ман**вошкой. Умер человек, который чуть ли не каждый день жестко издевался над моей мамой.
Умер человек, который сделал меня травмированной девочкой без счастливого и беззаботного детства.
Ничего лучше того, чтобы просто взять сигареты и выйти из кабинета покурить, я в тот момент не предприняла. Рой мыслей из разряда «Что с ним случилось? Как он умер?» гудел в голове, и вдруг… я расплакалась, представляете?
Мне вдруг стало жалко Ивана. Настолько, что даже не удавалось контролировать поток слез, который хлынул ручьями из глаз. Навалилось сразу все: то, что мама окрестила его моим отцом, и то, что Иван умер, и как.
Об обстоятельствах его смерти мама рассказала мне уже многим позже. По сути, его догнало собственное расточительство по отношению к здоровью: как-то ему стало настолько плохо, что вызвали скорую, отвезли в больницу, где он скончался буквально на руках у Саши от цирроза печени.
Даже сидя в тюрьме, после всего, что Иван наделал, я стояла, курила и горько плакала. Мне было очень жаль его – умереть вот так, такой смертью, при подобных обстоятельствах… Может, именно в тот момент я и простила его, потому что человек был уже в смерти, жизнь наказала его: расправилась и воздала по заслугам. Казалось, тяжесть всего прошлого навалилась на мои плечи. Я чувствовала, как все, что прожила с ним, давит, заставляет слезы ручьем катиться из глаз, а вместе с ними будто выходил весь яд, который отравлял жизнь воспоминаниями о том, что он сотворил со мной…