Книги

Воспоминания о моей жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Выставка в галерее Lefevre прошла с еще большим успехом, многие работы были проданы. Ты, дорогой читатель, сейчас подумаешь, что я преувеличиваю, утверждая, что все мои выставки в Милане, Париже, Лондоне имели большой успех и часть картин с них мне удавалось продать, — как хочешь, но в жизни человека, как и в жизни любого народа, бывают взлеты и падения, а тот период был периодом, когда дела мои шли хорошо.

Благоразумные лондонцы начали замечать, что помимо обычной «мазни» и мертворожденной чепухи, называемой сюрреализмом, существует другая живопись, являющаяся плодом подлинного таланта, образованности, честного и постоянного человеческого труда, которую, как тонко подмечено было Изабеллой Фар, вдохновлял и поддерживал универсальный талант[63]. Я говорю о той живописи, что, собственно, живописью и является; если кто-нибудь ее приобретает, то может нести домой с легкой душой, высоко поднятой головой, спокойной совестью, поскольку он имеет дело с чем-то, что ему искренне нравится, что понравится его жене, его детям, его друзьям, родителям, прислуге, короче говоря, всем. Он знает, что если однажды его внуки, его дети или более дальние родственники захотят продать эту живопись, то всегда найдутся желающие приобрести ее, поскольку она хороша и сулит немалую выгоду.

Балет в Ковент-Гарден прошел с большим успехом, и я вынужден был, как и несколько лет тому назад в театре Сары Бернар в Париже, выйти на сцену для поклонов, сжимая правой рукой влажную руку примы-балерины, левой — не менее влажную руку ведущего танцора. Вечером я был приглашен на souper в Savoy, самый элегантный отель Лондона.

Лондон — город очень привлекательный, по многим причинам я предпочитаю его Парижу, однако я скучал по Италии и хотел вернуться в Милан, где оставалась Изабелла, а в ее отсутствие все люди, как и все остальное, утрачивали свой аромат и свою привлекательность. Мир становился таким, каким он представлялся Д’Аннунцио, как, во всяком случае, говорил об этом сам поэт после смерти Вагнера. Я отправился в Милан, пересек Ла-Манш на обычном пароходе, к счастью, море было спокойным, затем поехал поездом до Парижа. В Париже за ужином читал L’Intransigeant, после ужина отправился спать в номер, заказанный по телеграфу еще в Лондоне, в Victoria Palace Hotel, который, как я уже писал в этой книге, является одним из лучших отелей в Париже, а возможно, даже самым лучшим.

День спустя на Gare de Lyon я занял место в вагоне поезда, идущего в Милан, и тем же вечером оказался в очаровательном городе ризотто, панеттоне и коллекционеров живописи[64].

В Милане также стояла нешуточная жара. Торговцы картинами позакрывали свои лавки отчасти по причине жары, отчасти потому что их клиенты со своими семьями разъехались: кто отправился на озера, кто в горы, кто на море. Как-то раз мы с Изабеллой решили поступить как все и поехать на море. Мы приобрели автомобиль марки Balilla и стали брать уроки вождения. Уроки вождения я брал еще несколько месяцев тому назад в Париже, но на экзамене провалился и вернулся к занятиям только в Милане. Мы решили, что сдавать экзамен будем уже на месте нашего отдыха. Мой брат пригласил нас на свою виллу в Поверомо, в местечко со странным и несколько забавным названием, расположенном неподалеку от Форте-деи-Марми. На Balilla, которую вел наш приятель, мы отправились по направлению к Версилии. Поверомо и его окрестности мне вовсе не нравятся. Их регулярно посещают толпы интеллектуалов и художников. А между тем это места, где природа не только не живописна, но поистине груба, и странно, что именно эту зону многие живописцы выбрали местом отдыха и понастроили или же купили здесь дома и виллы. Правда, следует помнить, что речь идет о современных художниках, а что касается представления современных художников о красоте пейзажа, то оно у них довольно своеобразно и весьма отличается от того, что имели Джорджоне, Пуссен или Тициан, тем паче Коро или Фонтанези.

Природа в районе Форте-деи-Марми действительно скудна, трудно себе представить, насколько здесь скучны, неживописны и море, и берега: ни скалы, ни лодки, ни паруса, ни даже торчащей из воды сваи или старой корзины, плавающей на поверхности воды. Ничего, что заставило бы тебя взять в руки карандаш или кисть. Где-то около одиннадцати или двенадцати, когда солнце начинает печь, со всех концов Италии, а главным образом из Рима и Флоренции, на пляж стекается множество интеллектуалов; вместе со своими женами, детьми, родителями, друзьями и знакомыми они растягиваются на песке. Здесь они сплетничают, злословят, время от времени пытаясь скрыть свое истерическое состояние, смолкают, а затем выплескивают различными способами свою неиссякаемую внутреннюю неудовлетворенность. За их спинами бесформенные пинии жуткого цвета, напоминающие, согласно точному сравнению Делакруа, плюмаж, образуют сосновую рощу, представляющую собой своего рода гигантскую помойку, подлинную клоаку, полную всякого рода нечистот, и, в первую очередь, человеческих и звериных экскрементов. Вокруг них кружат мириады мух с переливающимися крылышками и прожорливыми хоботками, они кружат и садятся, взлетают и вновь садятся, опять поднимаются и летят к открытым дверям и окнам жилищ художников и интеллектуалов, чтобы, подобно маленьким гарпиям, загрязнять и заражать хлеб, еду, фрукты, воду и вино, приготовленные на обеденных столах для этих самых художников, интеллектуалов и их семей. И, подумать только, это при том, что в Италии, особенно в Лацио и Венето, как впрочем и в Пьемонте, и в Ломбардии, такое количество восхитительных, рождающих грезы мест, столько прекрасных, свежих, плодородных полей, так много мест, напоминающих картины старых мастеров, где замечательная природа сливается в единое целое с прекрасными старинными творениями человеческих рук. Днем, отдохнув пару часов, интеллектуалы рассаживаются по мотоциклам и принимаются гонять по расположенным вдоль побережья дорогам. Нужно было обладать бесконечной любовью к работе и живописи, чтобы решиться написать хоть какой-нибудь пейзаж, хоть какую-нибудь марину в этом жутком скучнейшем месте.

В Поверомо, точнее, между Поверомо и Форте-деи-Марми, мы с Изабеллой осваивали искусство вождения автомобиля, и в Масса-Карраре успешно выдержали экзамен. Водительские права, однако, мы смогли получить только в Милане, куда в сентябре 1938 года со всеми своими пожитками мы вернулись на Balilla, которую вели сначала механик, затем мой брат.

Тем временем над Европой сгущались тучи. Злой дух неотвратимо простирал свои мрачные крыла и над Италией. Муссолини, побывав в Германии, вернулся оттуда, переполненный дурными намерениями, мерзкими желаниями, нетерпимостью, жестокостью и садизмом. Были приняты пресловутые расистские законы — здесь, в Италии, стране средиземноморской и семитской, где по меньшей мере человек пять, если не шесть, из десяти по своей соматической природе могли бы принадлежать к израильскому народу, законы эти были не только безумны и бесчеловечны, но и в определенном смысле смехотворны. Не случайно один русский великий князь, не помню кто именно, вернувшись на родину после длительного пребывания в Неаполе, на расспросы своих друзей о его партенопейских впечатлениях ответил, что чувствовал себя здесь, как в краковском гетто.

Эти так называемые декреты в защиту нации позволили всплыть на поверхность и расцвести темным сторонам сознания, мелочности, трусости, низкопоклонству, которые уже за долгие годы до диктатуры дремали в душах многих жителей полуострова. Вспоминаю некую даму, учительницу начальной школы. Как только вышли декреты против евреев, она тут же принялась наговаривать на бедных еврейских детишек, учившихся в ее классе, что они никогда не моются и страшно воняют. Вместо слова еврей стали употреблять слово giudeo, полагая, что слово это должно вызвать в памяти людей малосимпатичную фигуру Иуды Искариота, прототипа всех предателей, и рассчитывая таким образом спровоцировать в Италии рост неприязни к евреям. Эти невежественные люди не знали, что слово иудей ничего общего с апостолом, предавшим Иисуса Христа, не имеет, а означает принадлежность к колену Иуды, между прочим, самому знатному еврейскому колену. К нему принадлежал царь Давид, от него пошел и Спаситель. Но, несмотря на все усилия, декретами разжечь дух вражды не удалось ни тогда, ни впоследствии. Помню, как мой отец, достойнейший человек XIX века, нетерпимый ко всему бесчеловечному и несправедливому, приучал нас с братом употреблять слово израильтянин.

Я приехал в Милан, мы вновь разместились в нашей квартире на Порта-Нуова. Я вернулся к работе и продолжил со свойственным мне прилежанием совершенствовать свою технику. Но атмосфера в Италии становилась все более невыносимой. Чувство гадливости во мне вызывали, прежде всего, трусость, угодничество, нравственная низость, до которой опустились некоторые люди. Они во всех кругах искали повод для антисемитизма, назойливо приставая к любому, оказавшемуся рядом, тем более, если тот уже заставил говорить о себе и занимал мало-мальски высокое положение.

Помнится, что в художественных и литературных кругах евреи мерещились повсюду. Говорили, что скульптор Мессина — еврей, поскольку его фамилия звучит как название города, в то время как он, будучи сицилианцем, как многие из них, носил фамилию по названию города, что, однако, не делало его израильтянином. О Кампильи также поговаривали, что он еврей, хотя он вовсе им не был. В Риме кое-кто из добрых, задушевных друзей, в том числе и режиссер Антон Джулио Брагалья, распускали слухи, что я и мой брат Савинио — евреи, и с притворной озабоченностью приговаривали: «Что же теперь делать бедным де Кирико!..»[65]

Чтобы не жить в стране, откуда, казалось, все человеческие чувства, достоинство, совесть, стыд, всяческая цивилизованность, были изгнаны, мы решили вернуться в Париж. Мы собрали багаж, я свернул свои новые холсты и, погрузив все на Balilla, под покровительством св. Христофора, чей образок находился в салоне нашего автомобиля, мы в очередной раз отправились во французскую столицу. Путешествие это было полно приключений. В Турине нас встретили на своей машине Романо Гаццера с женой и проводили до французской границы в Альпах. Мы с Изабеллой, главным образом я, были еще очень неопытны в вождении автомобиля, к тому же дело было в конце осени, шел ноябрь, над равниной Пьемонта и, прежде всего, над Альпами стояла сильная облачность. Романо Гаццера ехал впереди, указывая нам сквозь туман дорогу, но, достигнув французской границы, мы вынуждены были расстаться, и следовать дальше по альпийским дорогам нам с Изабеллой пришлось одним. В дополнение ко всем бедам Изабелла чувствовала себя неважно, она не села за руль, а доверила вести машину мне, из нас двоих наименее опытному в этом деле. Поскольку было уже поздно, я боялся, что нам придется заночевать прямо в горах, я включил самую большую скорость, какую только мог позволить мне мой опыт и условия местности, и мы двинулись вперед. Это настоящее чудо, что не произошло несчастья и мы не сорвались с обрыва, кстати, кое-кто испытал бы при этом радость и вздохнул с облегчением. Но св. Христофор нам покровительствовал, и мы благополучно преодолели очередной перевал; по мере того как рассеивался туман и на горизонте загорался великолепный закат, достойный кисти Клода Лоррена или Тёрнера, нашему взору открывались долины Франции. Теперь мы были на равнине, несмотря на то, что наступала ночь, мы решили не останавливаться в Модане, а продолжить путь. Проследовав дальше, мы остановись в небольшом городке, названия которого я не помню, а на следующий день в прекрасном настроении продолжили путешествие. Дороги были великолепны, погода стояла тихая, окрестности были привлекательны и живописны. Весь день мы были в пути. Прошел день, наступил вечер. Мы упустили возможность остановиться в каком-либо населенном месте, поскольку рассчитывали добраться до Парижа до темноты, однако дважды сбились с пути, а в полночь, когда мы пересекали лес, машина неожиданно встала: классическая неполадка. Снаружи была темнота, хоть глаз выколи. Не зная, где мы находимся, мы пытались найти какой-нибудь указатель места, но безуспешно. Тем временем очень похолодало. Опасаясь неприятностей, мы решили убрать машину с дороги, спрятать ее среди деревьев и выключить фары — так мы и сделали. Изабелла села за руль, я вышел из машины и, толкая ее, вкатил сначала на лесную тропинку, затем в чащу вековых дубов. Я вернулся в машину, мы, закутав себя шарфами, накрылись пальто, закрыли окна, и так, время от времени покуривая, время от времени подремывая, стали ждать рассвета.

С появлением слабого света наступающего дня я пошел обследовать местность, не успев сделать нескольких шагов и выйти из чащи деревьев, я обнаружил вокруг себя массу примет наполеоновских времен: орлов с распростертыми крыльями, торчащих повсюду камней с выбитыми на них величественными N — мы были в Фонтенбло. Я бегом вернулся к машине, чтобы сообщить эту радостную новость Изабелле, затем, когда стало светлее, я отправился на поиски какой-нибудь мастерской, чтобы попросить пару механиков отбуксировать Balilla и, наконец, починить ее. Хозяин гаража пообещал мне прислать ремонтную машину к часу дня. Первую же половину дня мы решили посвятить осмотру исторического городка, пробуждавшего в то осеннее серое утро чувство меланхолической грусти; сухие, пожелтевшие листья в vol plané{39} кружили повсюду, падали и скользили по монументам и влажным камням, напоминавшим об эпопее великого корсиканца.

Около полудня мы прекрасно позавтракали в ресторане в компании элегантно одетых туристов, среди них была некая дама, правнучка Виктора Гюго, которая узнала меня и неожиданно проявила ко мне нечто вроде легкой симпатии, при этом называла меня Ширико. Наконец мы отправились в Париж, куда прибыли к вечеру, и сразу разместились в самой лучшей, комфортабельной, симпатичной, самой приветливой, изысканной, чистой, самой спокойной гостинице столицы, находящейся рядом с бульваром Распай, недалеко от Монпарнаса, на улице, носящей имя Блеза Дегоффа. Гостиница эта — Victoria Palace Hotel. А теперь, дорогой читатель, если ты спросишь, кто такой этот Блез Дегофф, я отвечу тебе, что не знаю. Я искал это имя во второй части Petit Larousse illustré, но не нашел, зато нашел Александра Дегоффа, французского художника, родившегося в Париже в 1802 году и умершего в этом же городе в 1885-м.

В номере гостиницы я окунулся в работу и при постоянной поддержке Изабеллы Фар, чьи советы всегда были для меня бесценны, вновь занялся своими старыми изысканиями в области живописной техники.

Однажды днем, оказавшись в Лувре, мы стояли перед портретом Веласкеса и говорили о таинственной материи работ старых мастеров, не имеющей ничего общего с грубой и тусклой современной живописью. Изабелла долго смотрела на картину великого испанца и неожиданно сказала, обращаясь ко мне: «Это не высохшая краска, это замершая красочная материя»[66]. Слова Изабеллы были для меня откровением: я внезапно понял, что передо мной открылись новые горизонты с новыми, колоссальными возможностями. В ту пору я был знаком с одним реставратором, специализировавшемся на реставрации старых фламандцев. Работал он в Лувре, звали его Ванденберг. В своей мастерской он показал мне беловатого цвета состав, своего рода жидкую пасту, которой он разводил краски (много пасты, немного краски). Я вспомнил слова Изабеллы: «Это не высохшая краска, это замершая красочная материя». Реставратор Ванденберг, однако, не захотел дать мне рецепт своей пасты, которую он называл le beurre des peintres{40}. Тем не менее я догадался, что речь идет об эмульсии на основе эфирного масла, с камедью, клеем и водой, закрепленной аммиаком. Я сам начал составлять эмульсии, но не используя алкалоиды, и обнаружил, что камедь и клей, если их развести большим количеством воды, а затем, постоянно помешивая, добавить туда несколько капель жирного растительного масла и лака, дают эмульсию, которая в смеси с масляными красками представляет собой прекрасный состав, легкий в работе, позволяющий добиться великолепной, сверкающей, прозрачной фактуры и уже как столетие забытой, тонкой, тщательной моделировки.

Это был первый шаг в освоении секретов великого искусства, первый шаг на пути преодоления грубой, сухой, шероховатой фактуры современной живописи. Многие работы, выполненные мною в новой технике, были отмечены и получили хвалебные отзывы от наиболее компетентных людей, среди них был и упомянутый мною раньше Марогер, чей medium в оловянных тюбиках продавался в художественных лавках Парижа.

Тем временем наступила зима, близился роковой 1939 год. Прошла весна, наступило лето. Атмосфера накалялась, становилась словно наэлектризованной: в воздухе пахло войной, войной неизбежной. Эти месяцы напомнили мне те, что предшествовали конфликту, разразившемуся в 1914-м. Тот же поток тревожных сообщений в газетах, то же нервозное состояние людей. На улицах Парижа можно было видеть призывников, с тюками и баулами они направлялись в казармы. Поползли страшные слухи, что немцы собираются атаковать Париж фантастическим количеством самолетов и полностью его разрушить. Многие покидали столицу, множество автомобилей самых разнообразных марок, переполненных людьми и скарбом, шли по улицам в направлении Орлеана. И мы, погрузив в Balilla свой багаж, отправились в Канны, но поговаривали, что в Каннах оставаться было опасно, поскольку итальянский флот готов был обстрелять всю Ривьеру. Я боялся, что, если Италия вступит в войну, я окажусь в концентрационном лагере, и думал о той ситуации, в какой может оказаться Изабелла. Из Канн мы отправились в небольшое местечко в Провансе под названием Uzès. Там, остановившись в небольшой, мрачноватой, с огромным количеством мух гостинице, мы получили известие о том, что немцы вошли в Польшу. На стенах стали появляться указы о всеобщей мобилизации, все лошади и мулы были реквизированы, площадь и улицы заполнились четвероногими, что привело к росту и без того немалого количества мух и слепней. Жара стояла невероятная. Мы направились в Виши в надежде обосноваться в местечке не столь грязном и более благоустроенном. В то время как война была уже объявлена, Италия в нее не вступила, что меня несколько успокоило. Однако перспектива ожидания начала военных действий и отсутствие возможности работать и зарабатывать мне не улыбались — я подумал, что было бы разумнее вернуться в Милан. Погрузив пожитки на нашу верную Balilla, мы отправились в Ниццу. На протяжении всего пути нас сопровождали идущие по дорогам нескончаемые колонны войск, грузовики и прочие транспортные средства. Окрестности были заполнены солдатами. По железным дорогам шли длинные эшелоны с военными, лошадьми, артиллерийским оружием и прочим вооружением. Глядя на эту лавину орудий и военных, стекавшихся отовсюду к западной границе, трудно было даже представить, что через несколько дней немцы, почти не встретив сопротивления, оккупируют Париж.

Все газеты восхваляли гений, ум и опыт генерала Гамелена[67], однако в результате выяснилось, что в военном деле, тем паче в современной войне, он ничего не смыслил, и не смыслил, видимо, от того, что был интеллектуалом, а интеллектуалы, как всем известно, на то и интеллектуалы, чтобы ничего ни в чем не смыслить.