Книги

Воспоминания о моей жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Восхищение, вызванное состоянием влюбленности, которое некоторые юноши могут испытывать к своим учителям или тем, кого таковыми считают, — явление, имевшее место во все времена. Можно вспомнить и молодого Алкивиада, желающего силой проникнуть к постели страдающего лихорадкой Сократа, и разумных эфебов, учеников Платона, и тех молодых людей, что целовали руки Д’Аннунцио. (Он сам рассказывает, как однажды, во время работы бессонной ночью, его взгляд упал на освещенные лампой руки. «Я подумал, — пишет поэт, — обо всех тех молодых людях, которые против моей воли целовали их в темноте».) Юноши, влюбленные в Кардарелли — тот же свойственный всем эпохам удивительный феномен, имеющий двойное основание: мазохизм и тягу к подчинению, в подсознании связанную с гомосексуальным инстинктом. Что касается меня, то я горжусь тем, что ни разу не возбудил страсти ни одного молодого человека и сам никогда не был влюблен в Учителя. В своем случае я бы предпочел влюбиться в Учительницу.

Собрания в доме Спадини проходили в столовой, которая одновременно служила гостиной. На стене комнаты, слева от входной двери, висела картина Карра.

Картина эта называлась «Метафизическая муза». Подобное название я дал некоторым своим работам, написанным в 1913–1915 годах в Париже и позже, в годы Первой мировой войны в Ферраре. Уже в Италии Карра позаимствовал его, плохо понимая и даже не задумываясь над его смыслом. В Париже безумные сюрреалисты связали это название с рядом других моих работ, никакого отношения к теме не имеющим. Считаю своим долгом уточнить это.

Картина Карра, принадлежавшая Спадини, изображала некую резиновую куклу в защитной маске и с теннисной ракеткой в правой руке[29]. Вокруг располагались грубо написанные предметы, мотивы которых, при полном их непонимании, были полностью заимствованы из моих работ. Помню, что за этой игрушкой на белой стене черной краской нарисован был крест. Как-то, будучи у Спадини, я, шутя, сказал ему, что этот крест, напоминающий, скорее, каббалический знак, что-то вроде свастики, может принести несчастье, и я не решился бы держать подобную картину в своем доме. Впоследствии жена Спадини убрала этот крест, соскоблив его перочинным ножом. Когда Спадини умер, его тело поместили внизу, в гостиной. Картина, с которой его жена Паскуалина соскребла крест, оказалась прямо над головой покойного.

Метафизическую картину Карра Спадини приобрел с выставки, организованной газетой L’Epoca. Это приобретение многих удивило, а в артистических кругах столицы вызвало многочисленные толки. Ходили даже слухи, что приобретена картина на средства профессора Анджело Синьорелли. Однако объяснить мотив покупки просто: Спадини, поддавшись натиску модернистов, авангардистов, церебралистов, увидел в Карра лидера итальянской церебральной живописи и итальянского авангарда, добившегося этого положения не столько своей живописью, сколько грубыми манерами, неотесанностью и митинговым голосом; думаю, что в первую очередь манера поведения лидера убедила Спадини в своевременности приобретения его работы.

История приобретения Спадини картины Карра заставила меня вспомнить о ряде других более сложных случаев. В наши дни сила воздействия на известную категорию людей голоса и манеры поведения отдельного индивидуума огромна.

Многие художники, писатели да и прочие люди своим успехом по большей части обязаны своей манере держаться. Человек, с пренебрежением относящийся к окружающим, может вызвать у определенных людей восхищение, зачастую перерастающее в обожание. Мне помнится, как в одной сказке виноградная лоза, обращаясь к крестьянину, говорит: «Сделай меня беднее, и я сделаю тебя богаче». Лоза в данном случае просит, чтобы с нее срезали гроздья. И есть личности, которые, столкнувшись с дурным отношением к себе других людей, кажется, взывают: «Побей меня, и я тебя безумно полюблю!»

В Париже подобные случаи я наблюдал в отношениях некоторых персон с Андре Дереном. Андре Дерен — художник, наделенный талантом, однако успехом он главным образом обязан своим поступкам, а не живописи. По сути дела, он — грубиян; он всегда молчит, если кто-то к нему обращается, он отворачивается и что-то хрюкает в ответ, а на улице делает вид, что не узнает знакомых. Когда его приглашают на обед или ужин, он не только не приходит, но даже не берет на себя труд предупредить, что прийти не сможет. Когда кто-нибудь приходит навестить его, старая домработница невозмутимо отвечает: «Monsieur Derain est sorti faire des courses»{19}. Если кто-нибудь из фанатиков настаивает, заявляя, что будет ждать до тех пор, пока господин Дерен не вернется, домработница добавляет: «Ah non, c’est impossible, parce-que quand monsieur Derain va fair des courses il reste parfois plusieurs jours dehors!»{20}

Тем не менее обожателей Дерена не счесть. Его самыми горячими поклонниками были Адольф Баслер и Поль Гийом.

Адольф Баслер — один из тех, кого в Париже называют камерными торговцами, поскольку те занимаются продажей картин, не имея собственной галереи. Он был безумно влюблен в Дерена. Однажды, сидя на террасе Café des deux Magots, кафе, где собирались интеллектуалы с левого берега, я оказался свидетелем забавного спектакля. Пришел Дерен, как всегда один, и сел на улице за столик на террасе. Терраса зимой отапливалась внушительных размеров жаровнями и со всех сторон была защищена от ветра огромными ширмами. Усевшись, Дерен заказал un demi, пол-литра пива, купил у уличного торговца араба орешки под названием cacahuètes и забил ими карманы. Так, грызя орешки и потягивая пиво, он сидел неподвижно, не глядя по сторонам, равнодушный ко всему и всем, уставив свои маленькие слоновьи глазки в портал церкви Saint Germain des Prés. Через короткое время как по волшебству, словно по таинственному зову, на горизонте появился Адольф Баслер. Он издали заметил Дерена и, приблизившись, принялся расхаживать вокруг и руками и головой производить различные знаки приветствия, с нежностью глядя на него своими влажными глазами. Дерен продолжал сидеть неподвижно, невозмутимо рассматривая портал церкви. Поскольку все столики вокруг Дерена были заняты, Баслеру пришлось на какое-то время продолжить свое расхаживание, но, наконец, столик слева от Дерена освободился. Баслер устремился к нему, но, прежде чем сесть, он почтительно спросил у Дерена разрешения, словно тот один занимал оба стола. Убедившись, что разрешения он не получит, Баслер, присев на краешек стула, прибег к новым маневрам. Баслер попытался заговорить с Дереном: «Bonjour, monsieur Derain, vous allez bien?»{21} Вновь молчание. Тогда Баслер в порыве любовного экстаза поднял дрожащую руку и кончиками пальцев слегка коснулся плеча Дерена. Не тут-то было: тот сделал резкое движение плечом. Чудовищное хрюканье, скорее, даже что-то вроде рева разъяренного слона, было единственным ответом на робкое проявление нежности. Баслер, словно ошпаренный, отдернул руку, затем, покорный и разочарованный, проигравший партию, грустно вынул из кармана пальто номер, уже не помню, то ли Gringoire, то ли Les Nouvelles littéraires и погрузился в чтение тоскливой тягомотины, которую в изобилии плодили французские литературные еженедельники.

Любовь к Дерену Поля Гийома также была нешуточной. Однажды вечером Поль Гийом ужинал с супругой в своих роскошных апартаментах в гостинице на Rue de Messine. Они были вдвоем, никуда не собирались уходить. Вдруг Поля Гийома охватило желание увидеть Дерена. Представьте себе беременную женщину, внезапно захотевшую клубники со сливками или лобстера под майонезом настолько, что, если ее желание не удовлетворить, есть риск, что ребенок появится на свет с корзиной клубники или лобстером вместо головы. Естественно, в случае с Полем Гийомом риска появления на свет младенца с лицом Дерена не было, однако желание оказалось столь острым, что его необходимо было удовлетворить тут же. Позвали maître d’hôtel, тот устремился в коридор и сообщил по мегафону на кухню, что «monsieur et madame devaient sortir tout de suite»{22}. Шофер с куском во рту бросился в гараж и вывел роскошную Hispano-Souiza, соблюдая предосторожности, которые требует машина подобного класса. Поль Гийом уже ждал внизу у подъезда, сгорая от нетерпения. Затолкав в автомобиль супругу, он забрался в него сам и прокричал: «Vite chez monsieur Derain!»{23} Машина тронулась. Через короткое время она остановилась перед домом Дерена, Поль Гийом, прыгая через ступени, поднялся по лестнице и позвонил, но, когда старая домработница, шаркая шлепанцами, подошла открыть ему дверь, у него уже не было сил хотя бы спросить Дерена. С удивлением глядя на Поля Гийома, домработница произнесла: «Monsieur Derain est allé au cinéma»{24}. Катастрофа! Поль Гийом побледнел, издал некое подобие хрипа и голосом, сдавленным тоской, спросил: «Mais quel cinéma?» «Mais, sais pas, mon bon monsieur, — не смущаясь, ответила старая домработница, — un cinéma du quartier»{25}.

Не задерживаясь долее, Поль Гийом слетел вниз, бросился в автомобиль и прокричал шоферу, чтобы тот ехал по кинотеатрам, останавливаясь у каждого, и, ради всех святых, делал это быстро! Так и было сделано. У входа в каждый кинотеатр автомобиль останавливался. Поль Гийом, выскочив из машины, бежал в кассу купить билет, бросая билетеру или билетерше 50–100 франков, не ожидая сдачи. Схватив билет, раздавая направо и налево чаевые, он скрывался в зале и там, тяжело дыша, просил директора, администратора или владельца, умолял, рассказывая невероятные истории, прервать сеанс и зажечь свет, чтобы ему, дрожащему как в лихорадке, можно было среди зрителей найти Дерена. Наконец, в пятом или шестом кинотеатре он нашел Дерена, где тот спокойно сидел в центре зала, грызя орешки и наслаждаясь фильмом Тома Микса. Издав радостный крик, означавший, что желание его удовлетворено, Гийом, наступая на ноги зрителей, под их насмешки и проклятия устремился к Дерену, схватил его за грудки и потащил из зала, удивляя и веселя зрителей. Однако свидетели сцены так и не поняли, были эти маневры связаны с женщиной или с попыткой избежать ареста.

Теперь вернемся к моим римским воспоминаниям. Это были времена, когда La Ronda и Valori plastici battaient son plein{26}. Надо уточнить, если читатель этого не знает, что французское выражение battre son plein заимствовано из военного лексикона и означает громкий стук палочек по барабану. Таким образом, son используется здесь как слово звук, а не как местоимение его. Вместе с тем даже некоторые французы, если дело касается множественного числа, говорят и пишут leur plein, заменяя слово звук местоимением их.

Жизнь третьего зала кафе Aragno также била ключом[30]. Войти в этот зал было делом столь же отважным, как пойти на абордаж вражеского судна с секирой в руке и тупым ножом в зубах. В этом историческом месте вдоль стен сидели признанные идолы искусства и интеллектуализма. Благодаря царящему здесь истерическому накалу, не поддающемуся измерению никакими приборами, тяжелые мраморные столики, как на спиритическом сеансе, словно на несколько сантиметров приподнимались над полом, во всяком случае, мне так казалось. Третий зал «трудился» весь день и с полной отдачей. В утренние часы, когда честный ремесленник, честный рабочий, взяв в руки рубанок или склонившись над наковальней, погружался в работу, многочисленные завсегдатаи кафе были уже на месте. Войдя и поприветствовав друзей, они принимались извиняться, говоря в свое оправдание: «Не понимаю, — рассуждал художник, — как можно работать при таком освещении. Я не вижу предмет. А какой дождь лил сегодня ночью!» «Не понимаю, — говорил литератор, — как можно писать, когда такой шум внизу. Дети сегодня остались дома, а у меня так болит голова!» Сидящие здесь уже изрядное время друзья угрюмо слушали их. Однако и в очень хорошую погоду в Риме нельзя было работать, в этом случае также приходилось идти в Aragno. К полудню приходил Кардарелли, за полчаса до этого вставший с постели. Чаще всего он не утруждал себя походом в обеденный зал, а просил официанта принести ему пару яиц с ветчиной и кварту вина. Как-то, сидя недалеко от меня и с аппетитом поедая яичницу с ветчиной, он начал, как обычно, рассуждать о Леопарди. Речь зашла о «Похвале птицам». Кардарелли, чеканя каждое слово, прочел знаменитые строки: «Quantunque gli uccelli cantavano…»{27} «Вы хотите сказать cantassero?» — перебил его я. «Нет, нет, cantavano, cantavano, — оживленно настоял Кардарелли, глядя на меня с выражением „а тебя кто спрашивает“. — Союз quantunque (хотя) здесь используется как наречие места». «Но тогда, — сказал я, — почему Леопарди не использовал наречие ovunque (повсюду)? Не думаю, что в его времена этого наречия не существовало». Ответ Кардарелли на второе мое замечание был не совсем внятным. Он поднял руку, сжатую в кулак, и, выдвинув большой палец, покрутил им вокруг мочки уха, словно протирая невидимую поверхность. Затем мягко, но убежденно произнес: «Это музыка! Музыка…»

Вместе с тем, по поводу Кардарелли, чтобы быть справедливым, должен сказать следующее. Все большие люди жаждут правды, а я больше, чем кто-либо другой. Итак, прошлым летом я оказался в библиотеке и открыл томик стихов Кардарелли, вышедший в издательстве Mondadori. Некоторые стихи мне понравились. Взяв книгу домой и прочтя ее целиком, я нашел, что все стихи прекрасны, за исключением первого, под названием «Отрок», стихотворения, которое автор предисловия хвалил в первую очередь. Именно оно понравилось мне меньше других, все остальные были хороши, особенно «Чайки» и «Над могилой». Книгу отличало мощное лирическое дыхание, в ней ощущался аромат поэзии Фосколо и Леопарди, но, как и в прекрасной живописи Делакруа, отдающей ароматом Тинторетто или Рубенса, в ней не было вторичности.

Третий зал Aragno бурлил. Если утром сюда приходили те, кто, не удовлетворив себя работой, были недовольны и раздражены, то к вечеру, часам к пяти-шести, сюда стекались те, кто, напротив, были веселы, счастливы, удовлетворены. Кое-кто усаживался и достаточно громко, чтобы слышали все, говорил: «Я сегодня много работал и немного устал». Кое-кто был спокоен и удовлетворен больше других. Они были самыми снисходительными: доброжелательно всем улыбались, с ласковой фамильярностью общались с официантами, в каждой их фразе была умиротворенность, в каждом движении — размеренность. В целом все ощущали себя совсем не плохо. Привычная здесь сорокаградусная температура озлобленности и нервозности опускалась до тридцати семи, даже до тридцати шести с половиной. Разумеется, о полном излечении речь не шла, но всем становилось лучше, много лучше. Все находились в состоянии выздоравливающего, который, встав с постели и сделав пару шагов по комнате, шел съесть крылышко отварного цыпленка, кусочек бисквита и выпить немного марсалы. В целом все чувствовали себя хорошо, даже слишком хорошо.

Когда погода была хорошей, как в прекрасные октябрьские дни, а такое случалось и в зимнее время, из Aragno устраивались вылазки в соседние остерии. Основным инициатором этих вылазок был Марио Брольо. Шли съесть молочного поросенка или молочного барашка у Джиджи, у Нино, у Беппе, в «Первой синьоре», в «Синьоре Гаэтано». Эти вылазки в остерии иной раз заканчивались плачевно: жестокими дискуссиями и даже потасовками. Не следует забывать, что обеды в компании в остериях сегодня редко проходят удачно, как, впрочем, пикники и все остальные сборища художников и интеллектуалов, собирающихся вместе с целью провести время весело и беззаботно. Участники таких компаний не удовлетворены, разочарованы результатами своей работы, и, когда они пытаются создать атмосферу kermesse{28}, у них это получается фальшиво, натужно и даже смешно. Такие вещи хорошо удавались во времена наших дедов и прадедов, тогда, когда художники еще умели писать хорошие картины, а писатели — хорошие романы.

Что касается совместных обедов, то помню, как мы отправились отведать барашка в очень популярной в ту пору траттории, не помню ее название, куда нас пригласил Спадини. Этот обед состоялся вечером в тот день, когда он должен был предстать в мировом суде в связи со ссорой на вилле Strohl Fern, происшедшей между ним и архитектором Росси. Поскольку свидетелями этой сцены были я, Бартоли, Мелли, Тромбадори, Мартини, нас также пригласили на разбирательство, и мы должны были явиться в Претуру. Во время процесса Роберто Мелли проявил яростный энтузиазм, прокричав мировому судье, адвокатам, публике и всем нам: «Спадини — самый великий художник Италии!» Мировой судья посмотрел на Мелли с удивлением, не в состоянии понять, к чему это неожиданное и неуместное заявление. Спадини покраснел, однако позже в траттории предложил Мелли двойную порцию баранины.

В ту пору на вилле Strohl Fern жили сестры-танцовщицы по фамилии Браун. Они были представлены Барилли художественным и литературным кругам Вечного города. Сестры Браун были ученицами знаменитого Далькроза, мага ритмики и ритмического танца[31]. Говорили даже, что система Далькроза влияет на человека и в моральном отношении, укрепляет его психическое равновесие, гармонизирует его деятельность и, даже если не излечивает, то, по крайней мере, сводит к минимуму не только простой невроз, но и истерию. Если это так, то должен сказать, что сестер Браун трудно было представить в роли живой réclames этой системы. В них были скрыты такие резервы истерии, что если бы их можно было преобразовать в некий двигатель, то тот обеспечил бы функционирование всех железных дорог страны на целых пятьдесят лет, а поезда приходили бы по меньшей мере на полчаса раньше расписания.

Сестры Браун довольно хорошо пели. Хорошо поставленными голосами они втроем исполняли швейцарские и немецкие народные песни. Вместе с тем пели они так, словно изливали на кого-то свою ярость или досаду. У них была мания всем давать новые имена: так, писатель Оттоне Сканцер превратился в синьора Сканцерио, а Лоренцо Монтано в Голема[32]. Носили сестры Браун белые накидки, подобные накидке Лоэнгрина, и, когда они гордым, поставленным Далькрозом шагом шли по улицам Рима, края накидок, развеваясь, уподоблялись трем маленьким парусам. Другая их особенность состояла в том, что их невозможно было отличить друг от друга, все они были на одно лицо. Младшую звали Леония. Временами на прогулку она выходила в костюме наездницы со стеком в руке. Леония специализировалась в искусстве имитации стреляющей пушки. Для этого она садилась верхом на стул лицом к спинке, обхватывала спинку руками и, сложив губы гузкой, издавала хриплые звуки, что-то вроде «угу! угу!» Одновременно, ударив несколько раз по пустому сидению, она вместе со стулом отскакивала назад, имитируя откат. Интеллектуалы постоянно просили ее «изобразить пушку», эта имитация стреляющего орудия высоко ими ценилась.