Книги

Воспоминания о моей жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Как-то вечером мы с Изабеллой, сидя в гостиной в ожидании ужина, слушали радио. И вдруг объявили о падении фашизма, сообщили о том, что Муссолини ушел в отставку, а главой государства провозглашен Бадольо[70]. Мы решили, что это шутка, я бросился звонить одному из своих друзей. Все оказалось правдой: шведское и английское радио передавали те же сообщения. Я постепенно свыкся с этой мыслью, она была для меня доброй вестью, однако Изабелла, обладавшая поразительной интуицией не только в вопросах искусства, охладила мой пыл: она обратила мое внимание на тот факт, что союзники пока еще далеко, что большая часть Италии занята озлобленными, вооруженными немцами, что ситуация в любой момент может обернуться для итальянцев трагедией. Вместе с тем трагические события дали о себе знать не сразу. Тем не менее был установлен комендантский час. Улицы Флоренции заполнились военными, вооруженными карабинами и ружьями девяносто первого образца. Повсюду были патрули, по улицам с адским шумом шли грузовики с солдатами. Во дворах флорентийских дворцов разместились разного рода войска. Оснований для спокойствия не было — болезнь есть болезнь, ее страшная тень в образе черного зверя, затаившегося в темноте, ждала своего часа. Объявлено было перемирие; два дня неопределенности, сомнений, противоречивых сообщений, после чего утром с холмов Треспиано спустились танки и немецкие мотоциклисты: немногочисленная группа людей с кожей, усыпанной пигментными пятнами, и небольшое количество вооруженных до зубов военных с глазами, как у гиен. Их седые от пыли автомобили были забиты гранатами, станковыми и ручными пулеметами, автоматами. Напуганные флорентийцы старались держаться от них подальше. Центральное полицейское управление было занято гестапо. Появились первые военные СС, напоминавшие эктоплазматические, лишенные всего человеческого, призраки: это были не солдаты, не грубые и решительные воины, а, как точно сказал писатель Кессель, существа цвета руды с белесо-зелеными непроницаемыми глазами.

По ряду личных соображений мы решили покинуть место своего пребывания.

Это тяжелое время, длившееся девять месяцев, мы провели частично во Флоренции, частично в ее окрестностях, частично в Риме. Я оказывался в самых разных ситуациях, но немногое из того, что мы пережили, достойно того, чтобы быть упомянутым. Некоторые люди проявляли к нам полное равнодушие. Встречались и такие, кто, зная нашу ситуацию, насмешничали и издевались над нами; я знаю, кто это был, и пока я жив, я буду платить им той же монетой. Были и попросту мошенники, которые, пользуясь ситуацией, шантажировали и обворовывали нас.

На протяжении этих девяти месяцев я почти не работал, но Изабелла, обладавшая бо´льшими мужеством и спокойствием, чем я, работала много: она написала ряд философских эссе, одно лучше другого, продолжила и почти закончила начатый еще в Милане прекрасный роман, содержащий критику интеллектуальной, политической и моральной атмосферы наших дней.

Наступило 4 июня 1944 года. Последние эктоплазматические существа с белесо-зелеными непроницаемыми глазами скрылись в юго-западном направлении. Можно было свободно вздохнуть и начать жить по-человечески.

Когда вечером 4 июня 1944 года в Рим вошли первые колонны американских танков, люди словно обезумели от радости. Все ощущали, что пришел конец этому кошмару, закончилось царство террора, несправедливости, садистской жестокости, по своему ужасу превосходившее самые страшные мерзости прошлых эпох. Улицы были заполнены ликующими горожанами, многие люди, даже не зная друг друга, обнимались. Американские солдаты улыбками приветствовали мужчин, женщин, детей, с цветами и вином толпившихся вокруг военных машин. Американцы, в свою очередь, раздавали им горстями карамель, шоколадные конфеты и сигареты. Этот энтузиазм напомнил мне энтузиазм, с которым было воспринято окончание другой войны осенью 1918 года, однако он был раз в десять-двадцать сильнее. Эта радость людей трогала душу, поскольку, в отличие от тех чувств, что вызывали организованные митинги, проходившие в свое время на площади Венеции, была искренней и непосредственной.

Я вернулся к работе. После длительного перерыва это было просто необходимо. В галерее La Margherita состоялась небольшая выставка моих работ. Сразу стало ясно, что в Риме furor histericus по поводу моей живописи приобрел не только внушительные, но и поистине смехотворные формы.

В Италии именно в Риме сосредоточилась основная масса раздраженных, недовольных интеллектуалов. Они всегда были и останутся впредь моими злейшими врагами, ибо они видят во мне того, кем хотели бы стать сами, а в моих картинах то, что хотели бы видеть в своих: талант, мощь и знание. Свою злость они выражают самым что ни есть коварным и подлым образом: способ, который они предпочитают, возможно, считая его самым эффективным, состоит в том, что они пытаются любыми средствами отвлечь как публику, так и покупателей от того, что я делаю сегодня, и сосредоточить их внимание на той живописи, что я создавал прежде, которую, впрочем, продолжаю создавать и сейчас. Этим способом действовали сюрреалисты и миланская галерея Il Milione. В Риме, на мой взгляд, также существуют галереи, действующие в духе Il Milione, правда, ведут они эту политику в более скрытой форме.

Эти действия, эти проявления глухой злобы, что я постоянно и повсюду испытывал все эти годы, а ныне к ним прибавилась еще и та зависть, которую вызывают статьи Изабеллы Фар, — явление, по существу, не столь загадочное, каким кажется. Этому явлению я неоднократно давал объяснения на страницах своих воспоминаний, но, прежде чем их закончить, я хочу вернуться к этому вопросу еще раз. Следует признать, что последние лет тридцать Италия, по существу, — страна, изобилующая несостоявшимися писателями и немощными интеллектуалами, и наиболее многочисленна эта порода людей в Риме. Совершенно очевидно, что найти эквивалент моей живописи, достигшей такого высокого уровня мастерства и пластической выразительности, как и статьям Изабеллы Фар, отличающимся философичностью, образностью, логикой, ясностью, убедительностью, а в целом талантом, можно, только вернувшись во времена Артура Шопенгауэра. Вполне понятно, повторяю это еще раз, что появление подобной живописи и подобных статей каждый раз подобно грому среди ясного неба. И тогда горемыки изливают свою душу как могут.

Немощным интеллектуалом был, собственно, и несостоявшийся писатель Муссолини. Он бросился в политику, создал фашизм, и все, что он сотворил, он сотворил из желания проявить себя. По счастью, такие случаи, как с Муссолини, крайне редки, поскольку, повторяю еще раз, по счастью, держать более двадцати лет в условиях диктатуры целый народ, дойти до того, чтобы объявить войну ни много ни мало Англии, России, Америке и довести собственную страну до того состояния, в котором ныне пребывает Италия, только потому, что для тебя ясно и понятно, что ты никогда не станешь ни Флобером, ни Достоевским, ни даже новеллистом из Tribuna illustrata, мало кому удается. Так будем же благодарны всем тем, кто стоит на нашем пути сегодня и вместо того, чтобы, изливая свою зависть, творить подобного рода катастрофы, ограничиваются тем, что, восхваляя мою метафизическую живопись, злобствуют по поводу новой и с поистине смехотворным упорством хранят молчание по поводу статей Изабеллы Фар.

Итак, дорогой читатель, в своих воспоминаниях, размышляя и вынося суждения относительно различных людей и событий, я подошел к июлю 1945 года, знойному июлю, наводящему уныние сезону, удручающему не столько своей исключительной жарой, сколько тем смутным, злым, аморальным и глупым зрелищем, которое представляет собой человечество. Я утешаюсь тем, что занимаюсь живописью, прилагая все свои силы и старания, и читаю статьи Изабеллы Фар.

Сегодня только эти две вещи в жизни интересуют меня прежде и более всего. И пусть будет так.

Часть вторая

Сегодня, в августе 1960 года, через тринадцать{41} лет, я вновь обращаюсь к своим воспоминаниям, чтобы поведать о том, что мне довелось увидеть, о чем услышать и прочесть за эти прошедшие годы, и со всей определенностью, искренностью и мужественностью выразить свое мнение о тех людях, с которыми я был знаком, и рассказать о пережитых мною событиях.

Итак, как и далеким летом 1945 года, так и ныне, когда я возвращаюсь к своим мемуарам, я нахожусь в Риме. Стоит удушливая жара, влажная и гнетущая. Даже знаменитый ponentino, ветер, что летом обычно дует над вечным городом после заката, не приносит свежести. Три-четыре раза в день я выхожу на террасу своей мастерской и там, подобно кормчему парусного корабля, ждущего посреди моря появления ветра, вглядываюсь в распростертое надо мною небо. Смотрю направо, в направлении севера, туда, где находится великолепная вилла Медичи с ее величественным парком, некогда служившая приютом таким художникам, как Фрагонар, Давид, Энгр, а ныне гостеприимно принимающая всех тех prix de Rome{42}, что съезжаются в Вечный город писать всякую модернистскую чепуху, которую прекрасно можно было бы производить и на берегах Сены. Смотрю на запад, в направлении Монте-Марио и купола Св. Петра, затем на юго-восток, где над карнизом Дворца правосудия, на крыше так называемого Палаццачо, виднеется силуэт несущейся в бой колесницы. Смотрю на юг, на верхнюю часть монумента Виктора Эммануила II, о котором, как и о Дворце правосудия, всегда говорят с осуждением и иронией. Между тем оба эти сооружения в сравнении с балаганными постройками, вырастающими на горизонтах благодаря стараниям различных архитекторов-модернистов вроде Корбюзье, Райта, Гропиуса и им подобных, повторяю, эти два монумента на фоне помешательства современной архитектуры выглядят подлинными шедеврами, подобными творениям Браманте или Брунеллески.

Ни в одной из четырех сторон света не вижу ничего, ни единого облачка. Мое воображение рисует тайфуны, циклоны, страшные дождевые тучи, порывы ветра и обрушивающийся на город проливной дождь, затем я представляю себе, как омытое небо вновь становится спокойным и вся природа наполняется легким дыханием влажной земли и восхитительной свежестью. На самом деле я вижу лишь пламенеющий диск солнца, медленно скрывающийся за дымкой горизонта. Курящийся горизонт — эти два слова заставляют меня вспомнить Отто Вейнингера и его книгу «Последние слова», где говорится о том, что заходящее за горизонт солнце подобно шее, с которой срезана голова, я же говорю, что оно напоминает, кроме того, разрезанный пополам арбуз. Тот же Вейнингер в упомянутой книге называет извержение лавы из кратера вулкана дефекацией Земли. Но подобного рода дефиниции — не совсем удачные примеры образных сравнений. Когда я читал «Пол и характер» и «Последние слова», я был увлечен работами Вейнингера, впоследствии же мой интерес к ним стал иссякать и, признаюсь, ныне окончательно угас. Напротив, что касается Артура Шопенгауэра, то тот интерес, что я всегда испытывал к его работам, остается прежним.

Но вернемся к моим воспоминаниям.

Итак, в июле 1945 года в Риме стояла удушливая жара. Американцы сбросили на Хиросиму атомную бомбу, война близилась к завершению. В ту пору поговаривали, что эта удушающая жара — последствие термоядерного взрыва. Впрочем, и теперь многие связывают метеорологические аномалии с ядерными испытаниями, проводимыми в России и Соединенных Штатах. Мне в это не верится, поскольку метеорологическая ситуация, как мне кажется, нисколько не изменилась.

Мы с женой жили тогда в квартире на углу улиц Марио де’Фиори и делле Карроцце. То была квартира, которую мы сняли в огромной спешке, поскольку больше не могли оставаться на улице Грегориана, где проживали в особняке, почти полностью занимаемом господином Гуалтьери ди Сан Лаццаро и его супругой. Жить там стало невозможно из-за самого господина ди Сан Лаццаро, хотя именно он предложил нам поселиться здесь, когда я встретил его после того, как в Рим в июне 1944-го вошли союзники.

Однажды, во время нашего пребывания на улице Грегориана, господин ди Сан Лаццаро показал мне фотографию якобы моей картины, которая, как он сказал, была приобретена им перед войной в Париже. Мне же сразу стало ясно, что речь в данном случае идет об одной из тех грубых фальшивок с поддельной подписью, которые как в Париже, так и в прочих местах фабриковались целыми партиями. Я сказал ему об этом и тут же отметил, что это вызвало у него крайнее неудовольствие. Дело в том, что, прежде чем показать мне фотографию, он признался, что картина обошлась ему дорого, что он заплатил за нее наличными больше, чем за одну, если не за две, точно не помню, работу де Пизиса.