Шеффнер знал обо всем этом, и Пёршке и Йенш тоже, но ранние биографы Канта либо упустили это, либо это была одна из тех граней его жизни, о которых они предпочитали не упоминать. В конце концов, Гиппель был для них персоной нон грата, по крайней мере после смерти. Если их смущал тот факт, что Кант продолжал его чтить, то его тесная дружба с Гиппелем в 1786–1796 годах, возможно, смущала еще больше. Со своей стороны, Кант не просто потерял еще одного друга в лице Гиппеля, но и важнейшую составляющую своей общественной и интеллектуальной жизни.
Летом 1797 года известный анатом и хирург Фридрих Теодор Меккель (1756–1803) посетил Кёнигсберг и остановился у Канта. Он обнаружил, что ум Канта настолько слаб, что неразумно ожидать, что тот отныне внесет что-то новое и оригинальное в философские дебаты, и он высказался об этом публично. Пёршке встал на защиту Канта, написав Фихте в июле 1798 года, что Канта, возможно, и одолевают слабости, вызванные старостью, но это не означает, что «ум Канта уже мертв. Конечно, он больше не может подолгу сосредоточенно мыслить; теперь он живет в основном за счет богатого запаса своей памяти, но даже сейчас он часто придумывает исключительные комбинации и проекты»[1527]. Это не означает и того, что Канта уже не слишком интересовало, как обсуждают его философию другие. Он с горечью жаловался на Фихте. В самом деле, нельзя было упомянуть Фихте и его школу без того, чтобы Кант не разозлился. С другой стороны, «он просто не принимал Рейнгольда всерьез». Его суждение о Гердере было почти таким же страстным, как и осуждение Фихте: Гердер «хотел быть диктатором и любил заводить апостолов»[1528]. Также он «не был полностью доволен своим комментатором Беком», предпочитая комментаторов, которые «строже придерживались» его мысли[1529]. Когда его однажды спросили, почему он никогда не говорил о Рейнгольде ничего плохого, он ответил: «Рейнгольд сделал мне слишком много хорошего, чтобы я мог сердиться на него»[1530]. Имя «Фихте», с другой стороны, даже звучало подозрительно: «Фихте»
Хотя сам Кант больше не был прежним великим собеседником, у него, по-видимому, все еще случались просветления. Летом 1798 года богослов Иоганн Фридрих Абегг (1765–1840) посетил Кёнигсберг во время путешествия, которое привело его в большинство важных культурных центров Германии. Он вел подробные записи, и из них мы можем получить некоторое представление о том, насколько разнились мнения о Канте в Кёнигсберге (и в других местах) в то время. Герц, которого Абегг посетил в Берлине, восхвалял характер Канта, эксплицитно противопоставляя его «кантианцам», – из которых не вышло ни одного достойного человека[1534]. Все друзья, знакомые и студенты Канта в Кёнигсберге, казалось, были согласны с этим суждением, но некоторые говорили, что он плохо воспринимает критику. Другие, например Пёршке, отмечали, что Канту не хватало доброжелательности или желания помочь. Шеффнер критиковал Канта за то, что тот был недостаточно великодушен в своем заявлении о Гиппеле. Зачем он сказал о конспектах лекций, которыми воспользовался Гиппель? Разве он не мог просто сказать, что Гиппель его друг?[1535] Бок тоже считал, что Кант создал впечатление того, что Гиппель украл его идеи, что он «бесчувственный» человек, которому «нельзя позволять говорить о дружбе и любви»[1536]. Дойч подчеркивал, что Кант был близким другом Гиппеля, «если кого-то вообще можно было назвать другом Гиппеля»[1537]. Гиппель и Кант были «великолепным развлечением»[1538].
Боровскому не нравилась философия Канта[1539]. Пёршке предпочитал Фихте и утверждал, что «Кант больше не читает собственные труды; не сразу понимает, что он написал раньше… [и] его слабость заключается в том, что он повторяет все, что ему говорят»[1540]. Любопытный старик – сплетник. Краус и Кант все еще находились в ссоре. Они больше не виделись, и когда им приходилось сидеть в компании за одним столом, они старались сесть подальше друг от друга[1541]. У Крауса, которого Фридлендер называл немецким Бейлем, «был не самый лучший характер; он подло себя вел по отношению к Канту»[1542]. Краус утверждал, что Гаман считает, что Бог вдохновил Спинозу на его труды[1543]. Кант на самом деле не верил в Бога[1544]. Рейнгольд сделал далеко идущие выводы из вопроса о том, на что мы можем надеяться, но Кант на самом деле считал: «Ничему не верь, ни на что не надейся! Исполняй здесь свой долг, вот как должен звучать ответ на кантовском языке»[1545].
Рассказы Абегга также дают некоторое представление о темах разговора за обеденным столом Канта. Очень мало разговаривали о философии вообще, не очень много о готовящихся в то время кантовских публикациях («Антропологии» и «Споре факультетов»). Велись некоторые разговоры о науке (например, минералогии и физиогномике), но больше о людях в Кёнигсберге и других местах (например, о Гамане, Герце, Гиппеле, Рейсе, Шмальце, Штарке и Фихте). О последнем говорили, что он усыновил в Кёнигсберге незаконнорожденного ребенка. Много говорили о повседневной жизни (о чае, курении трубки, о табаке, вине и угле), но большая часть разговоров касалась политики[1546] . Канта интересовали большинство актуальных политических идей и событий; и обо всех у него были четкие представления. Критически обсуждались Франция, Россия и Англия. Гражданское положение евреев и отношения между сословиями интересовали Канта не меньше, чем вопрос о том, нужен ли король. Шульц, его комментатор, занимал по последнему вопросу более радикальную позицию, чем сам Кант, но Кант при этом в высшей степени симпатизировал Французской революции. Так, Йенш заметил: «„Мы видим. бесчисленные последствия крестовых походов, Реформации и т. д., и что они по сравнению с тем, что мы видим сейчас? Какие последствия будут иметь эти события?“ Кант ответил: „Великие, бесконечно великие и благотворные“»[1547].
Когда Абегг передал привет от Герца, Кант сказал: «О, это человек с добрыми намерениями, который шлет привет при всяком удобном случае», и он был «очень» рад, что Герц здоров. «Вот почему мне иногда нравится, когда кто-то приезжает в Кёнигсберг, ведь он может рассказать мне такие вещи из первых рук»[1548]. Браль признался тогда, что Кант «всей душой любил французское начинание», что он «не верил в Бога, хотя и постулировал его существование», и что он не боялся смерти[1549]. «Имя проповедника, который обедал со мной у Канта, Зоммер, и он особенно хорошо разбирается в химии. – Когда речь зашла о чае, Кант сказал, что выпивает по две чашки в день. „И вы по-прежнему курите трубку с табаком?“ – спросил Зоммер. Кант ответил: „Да, это мое самое любимое время. Тогда я еще расслаблен, и стараюсь постепенно собраться, и в конце концов становится ясно, как я проведу день“». Что он скажет о книгах других философов, таких как Христиан Готлиб Зелле (1748–1800)? «То же самое, что и Гаман, когда он читал сочинения Штарка о масонстве: от них у меня урчит в животе! – Штарк хотел ни много ни мало стать главой всех масонов. Тогда масонство использовалось для самых разных целей. Теперь это, кажется, всего лишь способ провести время и игра»[1550].
Шеффнер сказал: «Кант был восхитителен в обществе, и в некоторые часы он все еще таков. Интересно то, что как только он берется за перо, он может писать связно и с прежней силой, но уже не так долго. Как было бы хорошо, если бы у него был лучший стиль». Боровский ответил: «Слова – это лишь одежда», но Шеффнер добавил: «Одежда красит человека». Боровский, кажется, не очень любит философию Канта[1551].
Несмотря на то что Кант уже не посещал заседания академического сената, он все еще был его членом. Готхильф Христиан Реккард (1735–1798), богослов, находился, по сути, в таком же положении. Слишком старый, чтобы ходить на собрания, он все еще не ушел в отставку. Членство в сенате не было чем-то пустяковым хотя бы потому, что его члены получали определенные выплаты из фондов, связанных с университетом[1552]. В июне 1798 года несколько младших членов сочли необходимым пополнить ряды сената, позволив следующим двум профессорам войти в состав сената в качестве адъюнктов. Кант считал, что такое поведение равносильно нарушению его прав. Соответственно, он публично заявил свой протест в июле 1798 года. Ни он, ни Реккард не отказались от права голоса, не появляясь на собраниях. Все привилегии, связанные с этой должностью, по-прежнему принадлежали им по праву. Этот вопрос довел до сведения короля университетский чиновник Хольцхауэр. Король встал на сторону Канта и Реккарда, «которые много лет служили академии со славой и пользой, и которые, как мы верим, продолжат это делать, насколько им позволят их способности». Реккард умер в том же году. Кант оставался членом сената еще три года.
Завершение: «Собирать свои вещи»
Гёшен писал своему сыну 2 февраля 1797 года, что Кант не читает лекций и больше не будет их читать. «Он намерен провести остаток своей жизни, упорядочивая свои бумаги, и отдать свое литературное наследие издателям. Тем, кто спрашивал о его трудах три года назад, он уже отвечал: „Что бы это могло быть?
В мае 1796 года Кант опубликовал одну из последних статей в
Кант критиковал эту точку зрения в своем все еще не опубликованном сочинении «Спор факультетов», а в письме Штейдлину, где он отказывался от публикации, писал, что ироническое отношение того рода, на которое способен Лихтенберг, пожалуй, лучший способ противостоять такому обскурантизму. Ирония в его нападках на «вельможную» философию Шлоссера заключалась в том, что тем самым он также нападал на «Его Величество» в Берлине.
Кант называет «вельможной» любую философию, которая не развивает методично и медленно свои идеи, а является провидческой и основана на том, что можно назвать интеллектуальным созерцанием. Ее девиз: «Итак, да здравствует философия чувства, подводящая нас прямо к сути дела! Долой мудрствование понятиями!» Эта «новейшая немецкая мудрость», противопоставленная требованию «определенных форм», то есть критической философии, обещает «ощутимые тайны»[1557]. Кант отмахивается от «новейших обладателей» тайных философских истин точно так же, как от аскетов, алхимиков и масонов[1558].
Кант ни разу не упоминает имени Шлоссера, но приводит цитаты из его примечаний к письмам Платона. Шлоссер вполне обоснованно почувствовал себя оскорбленным и написал в 1796 году ответ под названием «Послание молодому человеку, который намеревается изучать критическую философию», где утверждал, что Кант разрушает христианство и при этом губит жизни многих. Он даже говорил, что Канту нельзя позволить оставаться на посту, тем самым поощряя консервативные силы в Берлине предпринимать больше усилий.
Кант ответил на эти нападки в «Благой вести о близком заключении договора о вечном мире в философии»[1559]: Шлоссер, желая «отдохнуть от принудительного подчинения власти законоуправления в небездеятельном досуге», неожиданно вступает «на боевой рубеж
Этот спор со Шлоссером был, конечно, еще и спором о религии и ее отношении к философии, но Кант очень старался не переносить его на религиозную арену. Связанный словом, он не мог открыто говорить о религиозных проблемах, но делал все возможное, чтобы показать слабость этого философа созерцания и мистической веры, надеясь, что эту критику Шлоссера и его «вельможного» мистицизма в философии признают в Берлине за то, чем она была: критикой розенкрейцерского мистицизма Фридриха Вильгельма II и его министров.
«Метафизические начала учения о праве» и «Метафизические начала учения о добродетели» были связаны друг с другом и были снова изданы как одна книга в 1797 году под названием «Метафизика нравов». Второе издание обеих частей вышло уже в 1798 году. К нему Кант добавил «Приложение», в котором ответил на возражения из рецензии 1797 года в
Аргументация работы основана на различии между обязанностями справедливости и обязанностями добродетели, или между юридическими и этическими обязанностями. Кант утверждает, что законы, которые свободно принимают такие рациональные агенты, как мы, основываются на этих двух типах обязанностей. Грубо говоря, «Метафизические начала учения о праве» касаются первых, «Метафизические начала учения о добродетели» – вторых. И то и другое имеет отношение к законодательству, но двух типов: политическому и личному. Юридическое законодательство занимается тем, что требуется или разрешается во внешнем смысле, в то время как этическое законодательство – это, по Канту, «внутреннее законодательство». Поскольку оба вида законодательства порождают законы, которые разумные существа должны быть в состоянии принять свободно, то для Канта существует и два вида свободы: внешняя и внутренняя. Соответственно, юридические законы – это законы внешней свободы, а этические – законы внутренней. Этические законы в конечном счете важнее. Они предписаны категорическим императивом и являются выражением нашего автономного разума. Юридические обязанности, связанные с действиями, которые нас могут заставить совершать другие, оказываются лишь опосредованно этическими. Юридические законы и обязанности связаны с правами других лиц, и хотя нам следует делать то, что другие могут требовать от нас по праву, мы не обязаны совершать такие действия из моральных побуждений.
Однако не все внешние законы созданы одинаковыми. Есть просто положительные законы, то есть законы, принятые определенным государством или другим политическим органом, а есть другие, «обязывающие естественные законы», или законы, которые можно вывести из категорического императива. Только последние являются юридическими.
Внешняя свобода – это отсутствие внешних ограничений, или ограничений со стороны других агентов. Она никогда не может быть неограниченной, ее обязательно нужно понимать как ограниченную законными интересами других. Поэтому Кант формулирует следующий всеобщий принцип права, который гласит: