Книги

Кант. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Во втором разделе этой части работы Кант переходит к изложению исторического хода постепенного установления царства Божьего или господства добра на земле. В этом наброске он отвечает на вопрос: «Какое время во всей до сих пор известной церковной истории было наилучшим?» Он «не колеблясь» говорит: «это – настоящее время». Причина этого заключается в том, что он видит, как в это время сеются семена истинной религиозной веры. «В делах, которые по своей природе должны быть моральными и улучшающими душу, разум» высвободился «из-под гнета постоянно подверженной произволу истолкователей веры»[1452].

В заключительной части, посвященной религии и поповству, он бескомпромиссно нападает на внешние религиозные практики, утверждая, что надо различать истинное служение церкви и поддельное служение. Религия, «рассматриваемая субъективно», есть для Канта не что иное, как «познание всех наших обязанностей как божественных заповедей». Таким образом, он различает богооткровенную и естественную религию, основываясь на том, является ли первичным долг или божественная заповедь. В богооткровенной религии «я заранее должен знать, что нечто есть божественная заповедь, дабы признать это моим долгом»; в естественной религии долг стоит на первом месте[1453].

Кант утверждает, что христианство можно считать и естественной, и ученой религией. Как естественная религия, она «для всех людей может быть сделана понятной и убедительной с помощью их собственного разума». Это религия, возможность и даже необходимость которой стала наглядной на единственном примере, причем «ни истинность ее положений, ни авторитет и достоинство вероучителя не нуждаются в каком-либо другом удостоверении»[1454]. Это то, что показали первые три части работы.

Поскольку христианство основано не только на разуме, но и на фактах, это не просто религия, но и определенного рода вера. Если эти факты приобретают первостепенное значение, а рациональное и нравственное содержание религии становится второстепенным, то религиозное служение становится «мнимым» или «лжеслужением». В самом деле, Кант принимает «как правило следующее, ни в каких доказательствах не нуждающееся положение», что любое служение Богу сверх «доброго образа жизни» есть лишь «религиозное заблуждение и лжеслужение Богу»[1455]. Только моральное служение делает нас угодными моральному Богу. Молитва, литургия, паломничество и исповедь ничего не стоят. Нет никакой разницы между тибетцем, крутящим молитвенный барабан, католиком, произносящим псалмы, или протестантом, молящимся без заранее заданной формулы. Все они обманывают себя. Ничего хорошего такие формы поклонения не принесут, они могут даже привести к фанатизму и тем самым к «моральной смерти разума, без которого, разумеется, не может существовать никакая религия как таковая, которая, как и вся нравственность вообще, должна быть основана на принципах»[1456].

Но Канту и этого недостаточно. В предпоследнем параграфе второго раздела этой части работы он критикует «поповство» официальных христианских церквей, указывая, что между «чувственным вогулом, который лапу медвежьей шкуры утром кладет себе на голову с короткой молитвой: „Не убей меня до смерти!“» и «утонченными пуританами и индепендентами в Коннектикуте», возможно, и есть значительное различие в манере веровать, но существенной разницы между ними нет. Европейский прелат, управляющий одновременно и церковью, и государством, не отличается от тунгусского шамана[1457]. Молитва как «внутреннее, по всей форме совершающееся богослужение» и средство снискания благодати есть особенно вредное «заблуждение суеверия (создание фетиша)». Молиться к тому же не очень разумно, ибо это равносильно объявлению о своем желании существу, которое, будучи всезнающим, не нуждается в такого рода объявлении[1458]. Везде, где ему позволено править, такой клерикализм ведет к поклонению фетишу. Если он станет господствовать в государстве, то это приведет к лицемерию, подорвет честность и верность подданных и тем самым создаст «прямо противоположное тому, что было замыслено»[1459].

Именно такую саморазрушительную религиозную политику Кант наблюдал в Пруссии в 1788–1790 годах. Он обращался не только к широкой публике, но и к Фридриху Вильгельму II. Его «Религия» была не просто теоретическим трактатом, задуманным как вклад в философию религии, но и политическим актом. По сути, это был прежде всего политический акт. Кант надеялся (возможно, наивно) изменить поведение своих читателей, в том числе короля. «Религия» была также провозглашением верности Канта Лессингу и Мендельсону. «Религия» Канта, «Воспитание человеческого рода» Лессинга, «Иерусалим» Мендельсона, а также многочисленные статьи в Berlinische Monatsschrift, даже менее известные – все это были доблестные попытки ввести в Пруссии ту религиозную свободу, которая к тому времени уже была достигнута в Соединенных Штатах. Лессинг и Мендельсон были мертвы. Кант продолжал борьбу. То, что он был озабочен не только религиозной свободой, но и в конечном счете полноценной свободой личности, ясно из сноски, в которой он замечает:

Признаюсь, что мне решительно не по вкусу употребляемые порой даже и очень умными людьми выражения: известный народ (в смысле введения узаконенной свободы) не созрел для свободы; крепостные помещика для свободы еще не созрели; и далее: для свободы веры люди вообще не созрели. Но, если исходить из подобных предположений, свобода никогда и не наступит, ибо для нее нельзя созреть, если предварительно не ввести людей в условия свободы.

Явно намекая на Французскую революцию, он продолжает:

Первые попытки бывают, конечно, вполне неумелыми и обыкновенно сопровождаются большими затруднениями и опасностями. однако для пользования своим разумом созревают не иначе, как в результате собственных усилий. Я не имеют ничего против, если власти, вынуждаемые обстоятельствами момента, будут отодвигать освобождение от этих трех оков весьма и весьма далеко. Но превращать в принцип то положение, что для подчиненных им людей свобода вообще не годится. это уже вторжение в сферу власти самого божества, которое создало человека для свободы[1460].

Это означало не только свободу вероисповедания, но и свободу личности и свободу от всякого рода кабалы. Можно было ожидать, что сильные мира сего дадут на это быстрый и решительный ответ.

«О поговорке»: обращаясь к «земным богам»

Но ничего не произошло, по крайней мере поначалу. Кант оставался несколько настороже, но не слишком. В марте 1793 года берлинский издатель Иоганн Карл Филипп Шпенер попросил его переиздать статью 1784 года «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане». Кант отказался, отметив, что пигмей, которому дорога его шкура, не должен вмешиваться, когда «сильные мира сего находятся в состоянии помутнения, независимо от того, происходит ли оно от дыхания богов или от вулканических газов»[1461]. В сентябре 1793 года в Monatsschrift вышла статья, которую Кант обещал Бистеру годом раньше. Она была озаглавлена «О поговорке: „может быть, это и верно в теории, но не годится для практики“»[1462]. Однако вряд ли ее можно назвать исключительно моральной статьей. Кант рассматривал в ней такие вопросы, как свобода печати, право на революцию, право вести войну, сохранение мира, а также природу и авторитет правительства в целом. Это был еще один вклад в политическую дискуссию, которой, с точки зрения короля, лучше бы вообще не было.

Статья состоит из трех частей. В первой Кант рассматривает отношение моральной теории к моральной практике. Она была написана, чтобы ответить на «некоторые возражения» со стороны Гарве, более консервативного, чем Кант. Во второй части речь идет об отношении теории к практике в государственном праве, и она была эксплицитно направлена против Гоббса. В заключительной части рассматриваются вопросы теории и практики в международном праве. Кант развивает здесь то, что он называет «космополитической» точкой зрения, направленной против Мендельсона. Это разделение выражает три точки зрения на мир, которые человек может принять: 1) частного гражданина и делового человека, 2) «государственного мужа» и 3) «светского человека» и «гражданина мира».

Гарве утверждал, что кантовское различие между поступками, совершаемыми непосредственно из долга, и поступками, совершаемыми сообразно долгу, попросту не выдерживает критики. Первое возражение Гарве состояло в том, что для того, чтобы действовать нравственно, согласно Канту, мы должны отказаться от желания быть счастливыми; но это противоречит природе. Ответ Канта: я никогда не требовал ничего подобного, а если бы и требовал, то просил бы невозможного. Второе возражение Гарве состояло в том, что мы никогда не можем точно знать, действовали ли мы лишь из долга или из эгоистических соображений. Поскольку это различие имеет принципиальное значение для кантовской морали, то это была серьезная критика. Кант отвечает:

Я готов согласиться, что ни один человек не может сознавать с полной уверенностью, что он исполнил свой долг совершенно бескорыстно, ведь это относится к внутреннему опыту, и для сознания такого душевного состояния необходимо исключительно ясное представление обо всех побочных представлениях и соображениях, присоединяющихся к понятию долга посредством воображения, привычек и склонностей, а этого требовать ни в коем случае нельзя.

Но этого и не требовалось, согласно Канту. Он утверждает, что проводимое им различие имеет смысл, если его понимать как предписание поступать определенным образом, так что человек

…обязан исполнять свой долг бескорыстно и должен полностью обособлять свое стремление к счастью от понятия долга, чтобы иметь его совершенно чистым. Сделать же своей максимой содействие влиянию таких мотивов [противоречащих долгу], под тем предлогом, что человеческая природа не допускает такой чистоты. это будет концом всякой моральности[1463].

Это различие связано с Gesinnung человека, с честностью его души, а не с эмпирической психологией. Хотя наше стремление совершать правильные поступки по правильной причине и зависит от психологических вопросов, но оно не просто сводится к ним.

Третье возражение Гарве было связано со вторым. Он утверждал, что на практике мы никогда не знаем, какой именно из того множества мотивов, которыми мы обычно обладаем, побудил нас сделать то, что мы сделали. Долг – не лучшее руководство к действию, чем любой другой мотив. Кант утверждает, что это неверно. Понятие долга «проще, яснее, понятнее и естественнее», чем любой мотив, вытекающий из счастья. Максимы, основанные на счастье, чрезвычайно трудно сформулировать, как и действовать в соответствии с ними. И все же нравственное воспитание до сих пор основывалось на таких максимах. Далее Кант утверждает, что именно это препятствует моральному прогрессу, и это не доказывает традиционной точки зрения, что моральная теория не работает на практике. Она работала бы, если бы только мы попытались.

Гарве возражал Канту, утверждая, что непонятно, как кто-то «может сознавать, что полностью отказался от своего стремления к счастью». Кант признавал, что никто и не может сознавать, что он действовал исключительно из долга. В таком случае, если индивид в принципе не может знать, смог ли он что-то сделать, то его можно извинить за то, что он считает, что проблема заключалась в самой «попытке» это сделать. И даже если бы имело смысл пытаться достичь того, о чем мы никогда не будем знать, действительно ли мы этого достигли, то все равно было бы неверно, что понятие чистого долга проще, яснее, понятнее и естественнее. Спор с Гарве не дает независимых доказательств точки зрения Канта. В самом деле, признание Канта, что мы никогда не можем знать, действовали ли мы только из долга, показывает: его выведение долга из одного только чистого разума не лишено проблем – проблем, которых у Гарве не было. Точка зрения Гарве, может, и делает мораль более внешней, но и дает ей более понятное объяснение. Идеализм Канта, возможно, и был более вдохновляющим, но он не обязательно был яснее сформулирован или лучше защищал наши обыкновенные моральные убеждения.