По всем этим рассказам видно, что Кант очень постарел и слабость начала серьезно мешать его лекционной деятельности. Слушатели, присутствовавшие всего на одной-двух лекциях и видевшие в Канте одного из самых известных авторов Германии, склонны были не замечать некоторых проблем. Кёнигсбергские студенты были не столь благосклонны. Ройш, начавший свое обучение в Кёнигсбергском университете в 1793 году, утверждает, что «его голос был слаб, и он запутался в своей лекции и стал изъясняться туманно». Когда один студент не смог преодолеть скуку «и обозначил это долгим зевком, Кант встревожился и рассердился, сказав, что если тот не может перестать зевать, то должен, по крайней мере, придерживаться хороших манер и прикрыть рот рукой»[1395].
В 1788 году Кант преподавал по тринадцать часов: логику (с восемьюдесятью студентами), естественное право (двенадцать студентов), физическую географию и «экзаменаторий» по логике (с десятью студентами)[1398]. В том же году Пёршке, читавший лекции по эстетике по Эберхарду и по метафизике по Ульриху, объявил также о начале курса по кантовской «Критике чистого разума»[1399]. В летнем семестре 1789 года Кант впервые читал лекции всего по девять часов в неделю, и с тех пор никогда не читал больше. Одной из причин, почему преподавательские часы пришлось сократить, были его здоровье и преклонный возраст. В шестьдесят пять лет Кант обнаружил, что может писать только утром, а вечером слишком устает. Теперь он мог работать лишь «два-три часа утром», и каждый час преподавания отнимал час от письма. В самом деле, в конце 1789 года Кант заметил «внезапный переворот
Учитывая угасание Канта, едва ли удивительно, что в это время он оказывал все меньше влияния на кёнигсбергских студентов[1401]. Ранее в преподавании философии существовало определенное равновесие. Более «практический» и эмпирицистский подход Крауса и теоретический и абстрактный стиль Канта прекрасно дополняли друг друга. Но теперь «учение Крауса, бесспорно, приобрело больший вес и репутацию в преподавании»[1402]. К этому времени Краус выставил добродетелью свою неспособность писать и открыто заявил, что его цель – «пережить [свою смерть] не в мертвых книгах, а посредством людей, которые обязаны мне своим образованием»[1403]. Хотя многие все еще приезжали из-за пределов Кёнигсберга, чтобы увидеть Канта, но дома его имя сияло уже не так ярко. Некоторые, недовольные успехом Канта, теперь даже осмеливались более открыто говорить о его недостатках.
Тем не менее Кант все еще был самым известным философом Альбертины, и к нему приходили учиться. Одним из наиболее важных его учеников в этот период был Иоганн Готфрид Карл Кизеветтер, которого осенью 1788 года отправил в Кёнигсберг сам Фридрих Вильгельм II, чтобы тот «извлек пользу из устных наставлений Канта»[1404]. Король поддержал его 300 талерами. В то время Кант не только читал постоянные лекции, но и давал частные занятия, где избранные ученики могли обсуждать с ним философские вопросы. Кизеветтер оставался там до 1789 года, а в 1790 году вернулся еще на три месяца. Кизеветтер обожал Канта, часто называя его своим «вторым отцом»[1405]. Начиная с «Очерка чистой всеобщей логики согласно кантовским основоположениям»
Канта не просто посещали с визитами; он также получал рукописи от многообещающих молодых философов, писавших о его философии. Так, 26 мая 1789 года он написал Герцу, который прислал ему рукопись Соломона Маймона:
Как додумались Вы, милейший друг, отправить мне целую пачку тончайших исследований не только для прочтения, но и для серьезного обдумывания? Мне, который на 66-м году жизни загружен еще большой работой по завершению своего плана (частично выпуском последней части «Критики», а именно «Критики
Рукопись представляла собой работу «Опыт о трансцендентальной философии с приложением, касающимся символического познания, и примечаниями», вышедшую в 1790 году[1407]. Маймон, который во время своего визита в Кёнигсберг не мог посещать лекции Канта, прочитал первую «Критику» и изо всех сил старался рассмотреть проблему Канта в еще более широком масштабе, чем сам автор того желал. Маймон считал, что в своей книге смог «отвести место для скептицизма Юма во всей его силе» – «с другой стороны, разрешение этого вопроса необходимо приводит к догматизму Спинозы и Лейбница»[1408]. Маймон находился под влиянием «Критики», но не меньше – под влиянием спора о пантеизме. Тем не менее Канту работа понравилась, и он сказал Герцу, что уже было собирался отослать рукопись обратно с извинениями, но один взгляд на нее убедил его не делать этого. Никто из его противников не понимал его так хорошо, как Маймон. Изыскания Маймона были глубокими, острыми и важными. Книга должна быть издана.
Даже специалистам книга показалась трудной. Издатель
Кант имел заслуженную репутацию трудного писателя, и было немало споров о том, кто понял Канта правильно. Фихте, например, вступил в спор с одним армейским капитаном в гостевом доме, где он остановился. Капитан, который утверждал, что не верит в бессмертие, апеллировал к Канту как к тому, кто дал обоснование такой позиции, поскольку его доказательство бытия Бога было лишь вероятностным. Фихте взорвался: «Вы не читали Канта!» Он утверждал, что если бы капитан читал Канта, он увидел бы, что Кант предоставил необходимое доказательство[1410].
Временами повод для спора был более приземленным. 9 декабря 1791 года, незадолго до семи часов утра, в лекционном зале Канта поднялась суматоха по поводу того, кто может воспользоваться одним из немногих столов, отведенных для студентов, писавших заметки во время лекций Канта. Кантовский академический ассистент в то время, Иоганн Генрих Леман, студент богословского факультета, пытался выступить посредником в споре между двумя студентами, но один из них напал на Лемана и оскорбил его. Леман немедленно поднялся наверх, чтобы сообщить об этом Канту, и тот поручил ему подать жалобу ректору. Прежде чем начать свои лекции по метафизике в семь, он предупредил студентов, чтобы «ничего подобного никогда не происходило в его
Начало конфликта: «Смелые мнения»
В сентябре 1791 года Кант опубликовал статью «О неудаче всех философских попыток теодицеи». По-видимому, он написал ее сразу после того, как закончил третью «Критику», и в ней продолжается обсуждение предмета религии, которое Кант начал в заключительных разделах предыдущей работы. Кант пытается здесь показать, что любая до сих пор существовавшая теодицея «не исполняет обещанного, а именно не оправдывает моральной мудрости мироправления перед лицом тех сомнений, которые, напротив, исходят из данных доступного в этом мире опыта»[1413]. И хотя сомнения не в состоянии также доказать противоположного, традиционная теодицея терпит неудачу. Используя в качестве примера Книгу Иова, Кант утверждает, что вера не может быть результатом проникновения в Божьи планы или в природу мира. Нам следует признать наше невежество и, следовательно, наши сомнения. В религиозных вопросах нужна только «искренность сердца», «честность, с которой [Иов] не утаил своих сомнений» и «отвращение к симуляции убеждений, которых никогда не испытывал». Вера Иова проистекала из нравственной установки на то, чтобы не терять своей прямоты и непорочности даже под самым большим давлением. «Не моральность свою на вере, но веру [Иов] основывает на моральности». Хотя «любая оберконсистория нашего времени (за одним-единственным исключением)», вероятно, осудила бы Иова, именно он угоден Богу, а не его судьи[1414]. В 1791 году отсылка была очевидна любому читателю статьи. Король, как и пиетисты в юности Канта, заявлял, что люди должны притворяться верующими, даже если это не так, – а Кант этого делать не желал. «Искренность сердца» важнее того, что может потребовать любая оберконсистория.
Кант считал, что показал – теодицея имеет мало общего с интересами науки. Это «предмет веры»[1415], но гораздо важнее то, что это вопрос честности. Человек не всегда может поручиться за истинность того, что он говорит, но он «может и должен ручаться за то, что его исповедь или признание
Утверждения Канта в богословских разделах третьей «Критики» Фридриху Вильгельму II и его цензорам казались по меньшей мере сомнительными. Но в его замечаниях об искренности, лицемерии и характере открыто критиковалась деятельность «оберконсисторий» и их политика. А поскольку их мандат исходил непосредственно от короля, Кант критиковал и его. Этого не упустили те, кто находился у власти в Берлине.
Приближенные к королю розенкрейцеры продолжали выступать против сторонников Просвещения. Французская революция заставила их удвоить свои усилия. Идеи Просвещения были опасны не только для нравственности, но и для существующего порядка. Действия короля начали влиять на пасторов прусской церкви задолго до этого, и он еще увеличил давление. Так, он создал в 1791 году комитет для расследования того, насколько проповедники ортодоксальны (или не ортодоксальны). Как и следовало ожидать, большинство членов комитета составляли розенкрейцеры. Учитывая ревностное преследование рационалистических проповедников со стороны Вёльнера и его подчиненных, ситуация все больше накалялась. Не так много проповедников были уволены, но страх перед репрессиями был велик, и не только проповедники и пастыри почувствовали на себе гнев короля. Гедике и Бистер, редакторы
В феврале 1792 года Кант послал Бистеру статью под названием «Об изначальном зле в человеческой природе» и попросил его отправить статью в берлинское управление цензуры. Хотя этого и не требовалось, поскольку
На Пасхальной книжной ярмарке в Лейпциге появилась книга под названием «Опыт критики всякого откровения», изданная Хартунгом в Кёнигсберге. Поскольку книга вышла анонимно,
Можно было бы вполне обоснованно предположить, что Фихте оказал бы гораздо меньшее воздействие на публику, если бы книга была издана под его именем. У Канта были и другие причины заверять, что это не его труд. Хотя «Опыт критики всякого откровения» Фихте начинается с кантовской точки зрения, с утверждения, что нравственность предшествует религии и что именно нравственность позволяет нам воспринять откровение, он все же придавал религии и откровению большее значение, чем того желал Кант. Фихте считал, что религия должна ответить на вопрос о том, как «положения, принятые для определения нашей воли через закон разума, действуют на нас практически»[1421]. Для Канта это вообще не был открытый вопрос, и хотя он согласился бы с тем, что «идея Бога-законодателя, действующего посредством морального закона в нас, основывается, таким образом, на овнешнении нашей сущности, на переносе субъективного на некое существо вне нас, и это овнешнение
В июле Кант также попросил, чтобы ему вернули статью, которую он отправил в
Часть книги, а именно главу о борьбе принципов добра и зла, берлинская цензура в свое время уже запретила. Соответственно, ее публикация могла рассматриваться исключительно как пощечина Вёльнеру и его цензорам. Те не могли позволить, чтобы такое просто так сошло Канту с рук. Его нужно было окоротить. Это должно было быть ясно и самому Канту. Ситуация практически выглядела так, будто он намеренно провоцировал цензоров и затевал с ними ссору.