В заключение Кант обсуждает лейбницевскую философию и пытается показать, что Эберхард и ее понял неверно. Для Канта система Лейбница характеризуется тремя доктринами, а именно: законом достаточного основания, учением о монадах и учением о предустановленной гармонии. Эберхард стремится истолковать закон достаточного основания как объективный, в то время как Лейбниц считал его субъективным, и он, кажется, поднимает, «желая воздать ему хвалу, его на смех»[1380]. Эберхард также неправильно понимает монадологию, когда пытается показать, что тела состоят из простых частей. Только умопостигаемый субстрат тел, а не сами тела, состоит для Лейбница из простых элементов. То же самое можно сказать и о том, как Эберхард понимает предустановленную гармонию. Три «Критики» вполне совместимы с этим аспектом мысли Лейбница. Царство природы и царство благодати, или понятия природы и понятия морали, находятся в гармонии, и эта гармония может мыслиться как возможная лишь благодаря некоей первой разумной причине. «Пусть эта „Критика чистого разума“ станет действительной апологией Лейбницу, вопреки его сторонникам, не делающим своими возвышающими его похвалами чести ему»[1381].
Нападение Канта на Эберхарда возымело действие. Оно убедило молодое поколение, если его вообще требовалось убеждать, что лейбницианцам нечего им предложить. Философия продолжала идти теперь по более или менее кантианскому пути. Атаки продолжались, но Кант обращал на них все меньше и меньше внимания. Во всяком случае, критика теперь была обращена не только против учителя, но и против учеников; и все чаще ученики критиковали критиков. Наступил век Канта,
Знаменитый хозяин: «Король в Кёнигсберге»
Имя Канта было теперь одним из величайших имен в Кёнигсберге. Все, кто там бывал, хотели его видеть. Одни просто хотели нанести ему визит, другие ходили и на его лекции. Один посетитель, видевший Канта в 1792 году, писал:
Каждый день я был с Кантом [в общей сложности три дня], и однажды меня пригласили на обед. Он самый веселый и занимательный старик, лучший компаньон, настоящий бонвиван в самом благородном смысле. Он переваривает даже самую тяжелую пищу, в то время как читатели получают несварение желудка от его философии. Но узнать человека мира и вкуса можно по тому, что я ни слова не слышал о его философии даже в самые задушевные минутый[1382].
Самым известным гостем в Кёнигсберге в то время был Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814). Он оставался в городе с июля по октябрь 1791 года. Его путь был схож с путем Канта. Он изучал теологию и юриспруденцию в Йене, Лейпциге и Виттенберге с 1780 по 1784 год, сначала стал домашним учителем. В 1790 году он вернулся в Лейпциг и согласился обучать одного ученика кантовской философии. Едва начав свои уроки, он писал, что «полностью погрузился в кантовскую философию: сначала по необходимости, [поскольку] я должен был отчитать час по „Критике чистого разума“; но затем, после знакомства с „Критикой практического разума“, с истинным наслаждением»[1383]. Вероятно, затем он решил посетить Канта в Кёнигсберге по пути в Варшаву (где тоже недолго работал частным учителем)[1384]. В Кёнигсберге он сначала осмотрел «необъятный город», и рано утром на следующий день пошел к Канту. Его приняли «без энтузиазма», но, как и многие ученые посетители, он остался на лекцию. Кант его не увлек, показался ему «сонным». Но Фихте хотел более серьезного интеллектуального взаимодействия с Кантом. Не зная, как устроить еще один визит, он «наконец-то додумался написать „Критику всякого откровения“». Через шесть недель он закончил книгу и передал ее Канту[1385].
Боровский пишет следующее:
Однажды утром он [Фихте] приносит рукопись Канту, спрашивает его мнения, и не поможет ли ему Кант, если он сочтет ее достойной публикации, найти издателя. Канту нравится его скромность, и он обещает сделать все, что в его силах. В тот же вечер я встретил Канта на прогулке. Его первые слова были: «Вы должны помочь мне – помочь как можно скорее – найти кого-то и найти деньги для молодого обездоленного человека. Надо привлечь вашего шурина (Хартунга, книготорговца). Уговорите его опубликовать. рукопись»[1386].
Хотя Кант считал, что рукопись уже достаточно хороша для публикации (прочитав ее до третьего параграфа), но Фихте еще ее переделал и попросил Боровского и Шульца тоже ее прочитать. Впрочем, он не ожидал от Шульца слишком многого, потому что у того было «больше правоверных понятий, чем должно быть у критического философа и математика»[1387]. Книга вскоре была закончена, но из-за трудностей с прохождением цензуры она появилась только на Пасхальной книжной ярмарке 1792 года[1388]. Фихте значительно выиграл благодаря поддержке Канта. Он не ожидал многого от кантовских лекций. В самом деле, он находил, что «его лекции не так полезны, как сочинения. Его слабое тело устало вмещать столь великий ум. Кант уже очень слаб, и память начинает подводить его»[1389]. И все же Фихте, пожалуй, можно назвать самым знаменитым «студентом» Канта того времени.
Еще один гость Канта, Фридрих Люпин (1771–1845), сообщал, что Канта особенно интересовали разговоры о минералогии и о минералоге Абрааме Готлобе Вернере (1749–1817), с которым он был знаком[1390]. Люпин полагал, что это объясняется тем, что сам Кант в то время был занят изданием своей физической географии, но скорее всего это было вызвано искренним интересом к минералогии. После первой «аудиенции», как описал эту встречу Люпин, его пригласили на следующий день на обед. Он рассказывает следующее:
Когда я уходил, Кант попросил меня прийти завтра на обед.
Какой триумф – быть приглашенным к столу королем в Кёнигсберге!..
Когда я пришел на следующий день в условленный час на обещанную почетную трапезу, философ был очень тщательно одет; он поприветствовал меня голосом гостеприимного хозяина и держался с гордым достоинством, будто светящимся изнутри его и очень ему подобающим. Он казался другим человеком, чем тот, кого я видел вчера в шлафроке; он казался не столь сухим телом и душой. Но его высокий лоб и ясные глаза были все теми же, увенчивая и оживляя этого маленького человека.
Едва мы сели и я мужественно собрался, что было неизбежно, играть роль низшего разума, как я заметил, что великие умы живут не только воздухом. Он ел не только с аппетитом, но и с чувственным удовольствием. Нижняя часть его лица, вся периферия щек безошибочно выражали чувственный восторг удовлетворения. Даже его умный взгляд так определенно фиксировался на той или иной закуске, что в эти моменты он был целиком замкнут в себе и был, так сказать, человеком обеденного стола. Точно так же он наслаждался хорошим старым вином. Великие люди и ученые нигде больше так не походят друг на друга, как когда их гости видят их за столом. После того, как Кант воздал должное природе. он стал очень разговорчивым. В его возрасте я видел лишь немногих людей, которые были так живы и так подвижны, как он. И все же во всем, что он говорил, он сохранял сухую невозмутимость, какими бы изящными и остроумными ни были его замечания, часто даже о самых обычных вещах. Он рассказал несколько анекдотов, как будто припасенных для этого случая, и нельзя было удержаться от смеха, даже ожидая самых серьезных мыслей. Он постоянно поощрял меня в одном: чтобы я еще угощался; особенно когда подали большую рыбу, – по этому случаю он вспомнил об одном богатом еврее, который говорил своим гостям: «Ешьте, ешьте, это редкая рыба, купленная, а не украденная». Я рассказал ему, со своей стороны, историю магистра Вульпиуса, который, будучи в гостях у Лейбница, чтобы не пропустить ни слова, проглотил кусок гусиной печени, не разжевывая, и умер на следующий день от несварения желудка.
Одной из черт этого великого человека было то, что его глубокое мышление не мешало его веселой общительности. Он был весь чистый разум и глубокий рассудок, но не обременял этим ни себя, ни других. Чтобы хорошо провести время в его обществе, нужно было только смотреть на него и слушать. Чтобы быть добродетельным, нужно было не просто верить его словам, нужно было следовать за ним и думать вместе с ним, ибо едва ли найдется человек, который жил бы более нравственно и радостно[1391].
Другой посетитель в апреле 1795 года описывал Канта следующим образом:
Он читает лекции по логике
Далее этот слушатель противопоставляет прямой подход Канта подходу его последователей, которые постоянно говорили о трудностях, готовили к ним своих слушателей и призывали студентов не отворачиваться от трудной философии Канта. Кант, казалось, даже и представить себе не мог, что его учение может быть трудным. Но «если уж можешь разобрать его
Он всегда приносит в класс эту книгу. Она выглядит такой старой и грязной, что кажется, будто он носит ее на занятия каждый день уже сорок лет. Все ее листы исписаны его мелким почерком, к некоторым из них еще приклеены бумажки, а многие строки вычеркнуты, так что в итоге, как можно себе представить, от собственно мейеровской логики почти ничего не остается. Никто из его слушателей не приносит с собой эту книгу, они просто записывают за ним. Но он, кажется, даже не замечает этого, с большой верностью следуя за автором от главы к главе, а затем исправляя его или вообще говоря все по-другому, но с такой невинностью, что видно, насколько этими исправлениями он не ищет для себя выгоды[1393].
В целом Кант напоминает ему по манере «проклятого Виланда». Он так же «неторопливо многословен», сбивается в «длинные отступления», и даже его язык напоминает язык Виланда[1394].