Книги

Кант. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Насколько свободно можно было говорить о его смерти и обо всем, что он хотел бы, чтобы я сделал после его смерти, настолько неохотно он говорил о том, что следует сделать с рукописью. Временами ему казалось, что он уже не может судить о написанном, что все закончено и нуждается лишь в шлифовке. Иногда же по его воле рукопись надо было сжечь после его смерти. После его смерти я показал ее H. P. S. [Herrn Pastor Schulz, господину пастору Шульцу], ученому, которого Кант считал лучшим толкователем его трудов, уступающему только ему самому. Тот рассудил, что это только начало работы, введение к которой не закончено, и ее невозможно отредактировать. Усилия, затраченные на нее Кантом, быстрее израсходовали остаток его сил. Он заявлял, что это его самая важная работа, но, вероятно, именно его слабость стала во многом причиной этого утверждения[1606].

Некоторые исследователи полагают, что эти фрагменты интересны главным образом как свидетельство деградации ума Канта. Эта точка зрения восходит по меньшей мере к коллеге Канта И. Г.Хассе, который утверждал, что Кант временами объявлял рукопись «своей главной работой, которая представляет его систему как завершенное целое», но затем указывал, что будущим редакторам следует быть внимательными, поскольку «Кант часто удалял в последние годы отрывки, которые были лучше, чем те, которыми он их заменял». Хассе также обнаружил, что Кант включал в книгу немало бессмысленного, «(например, питание, запланированное на данный день)»[1607]. Ринк писал в 1801 году: «Кант сейчас работает над переходом от метафизики к физике природы; но работа движется медленно, и я не верю, что он доживет до ее конца. Ее нельзя публиковать как есть ни при каких обстоятельствах»[1608]. Краус думал точно так же. Во всяком случае, позже он писал Шеффнеру: «Моей бедной голове, кажется, совсем конец; это похоже на те. последние каракули, над которыми умер Кант: в них не хочет входить ни смысл, ни рассудок»[1609]. Другие ученые больше доверяли суждениям старого Канта и утверждали, что неоконченная рукопись свидетельствует о его последних намерениях[1610]. Какими были эти намерения, не всем понятно. Так, некоторые утверждали, что разные названия указывают на разные книги, так что Кант работал по меньшей мере над двумя разными проектами в последние годы своей жизни. Что у нас имеется, так это огромное количество заметок, планов, набросков и, возможно, даже некоторые окончательные черновики этой задуманной работы. Тем не менее она носит фрагментарный характер. Непонятно, о чем она свидетельствует. Была ли она узконаправленным проектом, призванным заполнить какой-то пробел в его системе, или же проект представлял собой нечто гораздо более амбициозное, то есть самый краеугольный камень его системы? Мы никогда не узнаем этого просто потому, что Кант не смог ее закончить[1611].

Рукопись, как она перепечатана в академическом издании, занимает почти 1300 страниц, но большая часть материала повторяется. Кант обсуждает «одни и те же вопросы по десять и двадцать раз. и почти всегда с такими богатыми дополнениями и широкими перспективами, что невозможно установить прямые связи между идеями, просто опустив такие перспективы»[1612]. Работу было бы трудно отредактировать, так сказать, просто с помощью ножниц. Один из первых сторонников публикации указывал, что около одной пятой фактического материала, «взятого индивидуально и приведенного в надлежащий порядок», было бы достаточно, чтобы дать хорошее представление о работе, которую предполагал написать Кант[1613]. Такое издание заняло бы около 260 страниц. Английский перевод и издание этой работы под редакцией Эккарта Фёрстера и Стэнли Розена удивительно близки к этому идеалу. Это лучшее издание неоконченной рукописи Канта.

На основании центральных частей Opus postumum можно предположить, что целью Канта в этой работе было уточнение априорных принципов, которые физик должен принять, чтобы достичь систематической науки о природе. Такие принципы должны были бы быть более конкретными, чем те, которые Кант обсуждал в «Аналитике основоположений» в первой «Критике». По-видимому, они также должны были бы быть конкретнее тех, которые он обозначил в «Метафизических началах естествознания». По нескольким его замечаниям можно это предположить, но некоторые из предполагаемых названий работы намекают на более амбициозное предприятие, а именно попытку сформулировать априорные принципы самой физики. Возможно, вовсе не удивительно, что у Канта ничего не вышло.

Грубо говоря, Кант следующим образом решил восполнить этот все еще остававшийся пробел в своей системе, то есть отсутствие метафизики природы или естествознания. Он постулировал своего рода эфир или тепловую материю, которая заполняла всю вселенную и одинаково проникала во все тела. Этот эфир, или первоначальная материя, соответственно, не подлежал никакой смене места. Кант также хотел показать, что эфир, как изначальная материя, – это не чисто гипотетический принцип, это действительно изначальная движущая сила. Без него не было бы ни объектов чувств, ни какого-либо опыта. Он использовал эфир, чтобы объяснить все остальные движущиеся силы, и в черновике первой части книги он пытался привести их в соответствие с таблицей категорий. Во второй книге он намеревался сформулировать систему мира. То, что дошло до нас, относится в основном к первой части[1614].

Начиная с 1796 года Кант упорно трудился, пытаясь заполнить предполагаемый разрыв между основаниями метафизики природы и физикой, но решение ускользало от него. Решение постулировать эфир как априорный принцип пришло к нему только через «несколько лет», а именно «в 1799 году». Это решение, по мнению Фёрстера, «отражено в уникальном статусе, который Кант теперь придавал понятию эфира, изначально введенному в Opus postumum, чтобы объяснить ряд физических явлений»[1615]. Эфир, как гипостазированное пространство, всепроникающее, вседвижущееся и постоянное, стал теперь априорным принципом, обеспечивающим систематичность физики. Такое «решение» никогда бы не пришло в голову критическому Канту. Эфир был своего рода материей, а никакая материя не могла быть для него априорной. В самом деле, априорная материя была бы противоречием для критического Канта. Материя всегда была и должна была быть делом опыта. Однако теперь эфиру «как материалу для мировой системы» был придан «не гипотетический, а априорный» статус[1616]. Это – contradictio in adjecto, по крайней мере с точки зрения критической философии[1617]. Сам Кант отмечает, что доказательство, устанавливающее этот вид материи, «содержит в себе нечто странное; ибо подобное умозаключение вовсе не кажется последовательным или возможным»[1618]. И все же он продолжает излагать такое доказательство.

Пожалуй, неудивительно, что сам Кант почти сразу понимает, что это не решение[1619]. (Удивительно, что он вообще счел его достойным записи.) То, чем он заменяет первое решение, ничуть не лучше. Отталкиваясь от идеи, что мы можем познать природу только на основании определенных субъективных условий, Кант утверждает, что мы знаем движущие силы в телах только потому, что «сознаем собственную деятельность». По этой причине он находит, что «понятие первоначально-движущих сил. должно лежать a priori в деятельности души, которую мы сознаем в движении»[1620]. Я осознаю движение, только будучи воплощенным существом, и как воплощенное существо я – предмет опыта среди других предметов опыта. Поэтому деятельность души, сознаваемая нами при движении, не обязательно раскрывает некое априорное понятие первоначально движущихся сил. Этот аргумент столь же неудачен, как и предыдущий.

Обсуждая эфир и тепловые силы, Кант находился под влиянием современных дискуссий по физике и химии. Пёршке утверждал, что «последними книгами, которые он читал», были книги по физике, и что новые открытия в физике «внутренне его беспокоили»[1621]. То, что он читал в последние годы, вероятно, во многом относилось к новым достижениям в физике в результате открытий Лавуазье. Физико-химические концепции физики заменили в Opus postumum его ранние более механические взгляды. Фридман, безусловно, прав, говоря, что «растущее осознание новой физической химии. больше, чем любой другой фактор, подпитывает новый оптимизм в отношении эмпирических или опытных наук, явный в кантовском проекте „перехода“»[1622]. Однако с точки зрения его критического предприятия такая уверенность неуместна. Опытные науки сами по себе не могут решить проблему априорных оснований физики уже хотя бы потому, что они опытные.

Еще позже в тексте Кант попытается исправить свой аргумент, вводя язык, который впервые использовал Фихте. Субъект конституирует себя как субъект. Теперь Кант утверждает, что мы можем осознавать движение лишь постольку, поскольку движемся сами, и, что еще важнее, мы осознаем другие вещи лишь постольку, поскольку осознаем самих себя. В одном в высшей степени примечательном отрывке Кант утверждает, что «я есмь предмет самого себя и своих представлений. То [утверждение], что есть еще нечто вне меня, – это мой собственный продукт. Я делаю себя сам. <…> Мы всё делаем сами». Если точнее, то

…рассудок начинает с сознания самого себя (apperceptio) и совершает тем самым некоторый логический акт, по отношению к которому упорядочивается многообразие внешнего и внутреннего созерцания, и субъект в бесконечном ряду делает себя самого объектом. Однако это созерцание не является эмпирическим (то есть оно не восприятие, то есть не выведено из предметов чувств), но определяет предмет через акт субъекта, [состоящий в том, чтобы] a priori быть владельцем и создателем собственных представлений.[1623]

Опять же, это резко контрастирует с собственной критической доктриной Канта, а особенно с опровержением идеализма. С точки зрения первой «Критики» это просто бессмыслица, но она совершенно не лишена смысла в соответствии с одной из концепций его проекта в Opus postumum. Если мы понимаем этот проект как «философию как наукоучение (Wissenschaftslehre) в завершенной системе», – что действительно было одним из названий, которые Кант для нее рассматривал, – то смысл тут есть. Это также означало бы, что Кант сделал шаг к фихтеанскому идеализму. Хотя он ни разу не упоминает Фихте в Opus postumum, хотя имеются свидетельства того, что он испытывал к Фихте личную неприязнь, его использование термина «самополагание» в Opus postumum явно фихтеанское[1624]. Впрочем, не имеет большого значения, находился ли Кант в большей степени под влиянием Бека, Фихте или Шеллинга. Не ясно также, насколько эти доводы остались доводами самого Канта, если бы он закончил эту книгу. Возможно, в процитированном выше пассаже он просто пытался понять позицию Фихте, изложив ее на свой лад. Важно то, что он здесь больше не разрабатывает собственных теорий, а приспосабливает взгляды других. Если это – часть тех «исключительных комбинаций и проектов», на которые, по утверждению Пёршке, Кант был способен еще в 1798 году, то их нельзя причислить к высшим образцам кантовского мышления. И хотя это не значит, что они не представляют философского интереса, они не так важны для философского наследия Канта.

Упадок и смерть (1799–1804): «Вы должны относиться ко мне как к ребенку»

«С зимнего семестра 1798/99 года имя Канта больше не фигурировало в реестрах курсов, которые давали в университете»[1625]. Он не читал лекций уже с 1796 года, но к 1799 году стало окончательно очевидно, что Кант никогда больше не сможет преподавать. В том же году состоялась и последняя самостоятельная публикация Канта, а именно «Заявление по поводу наукоучения Фихте», последнее слово Канта по поводу того, что происходило в современной философии. Он простился со школой и с публикой, сказав:

Настоящим заявляю, что считаю наукоучение Фихте совершенно несостоятельной системой. Ибо чистое наукоучение представляет собой только логику, которая со своими принципами не достигает материального момента познания. Рецензент уверяет, что «Критику» не следует понимать буквально в отношении того, чему она учит относительно чувственности, но что каждый, стремящийся понять «Критику», должен прежде всего овладеть надлежащей (бековской или фихтевской) точкой зрения, потому что кантовская буква, подобно аристотелевской, якобы умерщвляет дух. По этому поводу настоящим я еще раз заявляю, что «Критику» во всяком случае следует понимать буквально…[1626]

Васянский сообщал: «Уже в 1799 году, когда все это [его слабость] было еще едва заметно, он однажды. при мне сказал: „Господа, я стар и слаб, вы должны относиться ко мне как к ребенку“»[1627]. Яхман, конечно, уже заметил эту «слабость» тремя годами раньше. В другой раз Кант объяснял:

Господа, я не боюсь смерти, я сумею достойно умереть. Богом клянусь, что если бы этой ночью я почувствовал, что умру, то мне захотелось бы, подняв и сложив руки, сказать: Слава Богу! Да, если бы злой демон сел мне на шею и шептал в ухо: Ты сделал людей несчастными! – тогда это было бы несколько иначе[1628].

Кант считал, что ничего подобного он не сделал. Он был удовлетворен – и готов умереть. На самом деле он с нетерпением ждал смерти. Если бы у него был выбор между жизнью и смертью, он выбрал бы смерть. Однако он знал, что выбора нет[1629]. В последние годы жизни он неоднократно говорил друзьям, что ложится спать каждую ночь, надеясь, что эта ночь будет последней[1630]. Поскольку его брат, который был более чем на одиннадцать лет моложе его, умер в 1799 году, возможно, эта надежда казалась ему оправданной.

И все же его желание долго не исполнялось. Ему пришлось ждать еще пять лет – медленно угасая, месяц за месяцем. Все биографы говорят, что он все больше слабел. Уже в 1798 году он почти перестал ходить на званые ужины, а его прогулки стали короче[1631]. И все же то, что биографы называют «слабостью» (Schwäche), было не столько слабостью тела, сколько угасающими умственными способностями. Действительно, есть что-то трагическое в том, как один из величайших умов, когда-либо живших на земле, был доведен до полной беспомощности. Ничто, кроме сильной физической боли, не пощадило его в последние годы.

В течение почти пяти лет перед смертью постепенное ухудшение силы ума Канта, возможно, облегчило ему ее ожидание, но физический упадок все ухудшал его состояние. В затянувшемся упадке Канта нет ничего экстраординарного. Многие другие от этого страдали, и никаких новых уроков из смерти Канта извлечь не получится. Учитывая постепенность этого упадка, Кант не доказал, что умеет умирать лучше, чем кто-либо другой. Смерть была тем, что с ним происходило. Это был постепенный процесс, который сначала лишил его разума, а затем и тела.

Постепенно все привычки, которые упорядочивали жизнь Канта, изменились. Он все еще вставал в пять утра, но стал укладываться спать раньше. Прогулки больше не уводили его далеко от дома, он был очень хрупок. Все еще оставаясь теоретиком, он разработал своеобразную походку, пытаясь ставить ноги на землю перпендикулярно; он начал топать. Он был убежден, что ходьба на плоской ноге увеличит сопротивление и таким образом предотвратит падение. Но он все равно падал. Неизвестной женщине, которая однажды помогла ему подняться, он подарил розу, которую держал в руке. Вскоре после этого он совсем отказался от прогулок[1632]. Он больше не мог даже пересчитать деньги, так как не распознавал монеты. Соответственно, этой его слабостью не раз пользовались. Васянский должен был позаботиться о малейших деталях его жизни.