Такой по большей части была жизнь, вполне типичная для кёнигсбергского профессора, а также всех остальных профессоров в Германии. Единственное, что, возможно, было нетипичным в жизни Канта, – это огромная роль общения с друзьями. Кант был очень общительным и социальным человеком – вовсе не такой одинокой, изолированной и несколько комичной фигурой, которую многие привыкли в нем видеть. Диалог был для него важнее, чем готовы сейчас признать многие. Его критическая философия является выражением этой формы жизни, и она имеет смысл прежде всего в этом контексте. Кант «сокрушил» или намеревался сокрушить своей «Критикой» монстров, препятствовавших этой жизни. Она была рождена в диалоге, и большая роль в ней «диалектики» ясно об этом свидетельствует. Таким образом, на нее можно даже смотреть как на попытку показать, почему различные позиции в разговоре не следует догматически рассматривать как представляющие единственную истину и почему все участники в беседе человечества должны иметь равное право на высказывание.
Хотя Кант и жил теперь в новом доме, он продолжал читать лекции по двенадцать часов в неделю (четыре часа публичных лекций, то есть либо логики, либо метафизики, и восемь часов частных)[1033]. Лекции становились все большей обузой. Один из студентов описал его лекционный стиль в восьмидесятые годы следующим образом:
Лекции он читал просто и бесстрастно. Физическую географию и антропологию он вел поживее. География имела более широкую привлекательность, и в ней хорошо проявлялся его талант рассказчика. Антропология выигрывала от его наблюдений за мельчайшими подробностями, почерпнутыми либо из собственного опыта, либо из книг – особенно лучших английских романистов. Никто никогда не уходил с этих его лекций, не узнав чего-либо или не проведя приятно время. То же самое можно сказать и о тех, кто был способен понять его лекции по логике и метафизике. Но Кант, по всей видимости, хотел, чтобы большая часть его учеников, сколь бы трудолюбивыми они ни были, проявляли больше интереса к этому предмету. Нельзя отрицать, что стиль его чтения терял уже в начале восьмидесятых. большую часть живости, так что иногда можно было подумать, что он сейчас заснет. Кто-то укрепился в этом мнении, наблюдая, как иногда он внезапно спохватывался и собирался со своими явно истощенными силами. И все же он не пропустил ни единого часа[1034].
Кант, в отличие от других преподавателей, не только очень щепетильно собирал плату за занятия, но и заставлял тех студентов, кто посещал его лекции бесплатно или ходил на них повторно, расписываться об этом, и «не позволял приходить тем, кто собирался посетить их по третьему разу»[1035]. Главной причиной было ограниченное пространство и тот факт, что пришедшие повторно занимали стулья тех, кто пришел в первый раз. Это не означает, что денежные соображения не играли роли. Кант прилагал все усилия, чтобы предоставить достойный продукт, и заслуживал того, чтобы ему платили. Его продукт отличался от продукта, произведенного его отцом, но, как делал бы на его месте любой ремесленник, он настаивал на том, чтобы ему платили за работу.
В 1783 году Кант был уже немолод, и это было видно по его лекциям. В свои шестьдесят он преподавал одни и те же предметы почти тридцать лет – год за годом. В первые годы работы (когда ему приходилось преподавать гораздо больше) он жаловался на ошеломительные трудности этого предприятия. Иногда оно напоминало ему о наказании Сизифа. Насколько же это должно было быть тяжелее, когда ему исполнилось шестьдесят – и конца этому не было видно, так как выхода на пенсию в том смысле, в каком она известна сегодня, не предполагалось. Профессор преподавал, пока был в состоянии это делать. В случае Канта это означало еще пятнадцать лет; и кроме того, не следует забывать о его опасениях, связанных с успехом его критического проекта, который продвигался не так хорошо, как он надеялся. Нужно было приложить больше усилий, чтобы сделать его понятнее, в то же время продвигая его вперед, в моральную философию.
Кант все еще производил впечатление на некоторых студентов. В 1782 году один из «лучших учеников» Канта, молодой еврей по имени Элькана, сошел с ума, и люди обвиняли Канта в том, что он «подпитывал необузданное трудолюбие или, скорее, тщеславие этого несчастного молодого человека»[1036]. Гаман считал, что «математико-метафизические» тревоги Канта, вероятно, были не единственным, что следовало тут осуждать, но в любом случае он, похоже, не считал Канта и целиком невиновным[1037]. Элькана сбежал из Кёнигсберга, добрался до Англии и вернулся в Кёнигсберг после знакомства с Пристли. По возвращении его больше интересовало, как опреснять соленую воду, чем философия, но в остальном ему лучше не стало. Придворный проповедник Шульц, «первый апостол» и «экзегет» Канта, вместе с женой взяли его под свою опеку. Неясно, стало ли это причиной его желания обратиться в христианство, но он и правда стал прозелитом[1038]. Трудные философские теории Канта были не самой здоровой пищей для молодых студентов.
Еще одним важным студентом был Даниель Йениш (1762–1804), который начал обучение в летнем семестре 1780 года. Он был близок не только к Канту, но и к Шульцу и Гаману. Гаман считал его «одним из наших лучших умов»[1039]. Йениш покинул Кёнигсберг в 1786 году с рекомендательным письмом от Канта, адресованным И.Э.Бистеру, а позже перевел «Философию риторики» Джорджа Кэмпбелла на немецкий язык. В предисловии он пытался показать, что философия Канта близка к философии шотландских философов здравого смысла; он так хвалил Канта, что один из рецензентов счел необходимым осудить его за некритическое обожание кёнигсбергского философа[1040].
Самым важным учеником Канта в этот период был Яков Сигизмунд Бек (1761–1840). Он начал учебу в Кёнигсбергском университете в августе 1783 года и продолжил обучение сначала в Галле в 1789 году, а затем в Лейпциге. Поскольку он не любил Лейпциг – и особенно Эрнста Платнера (1744–1818), одного из самых известных противников Канта, – то он вернулся в Галле, чтобы учиться у таких кантианцев, как Людвиг Генрих Якоб (1759–1827).
Во время учебы в Кёнигсберге Бек был, как и многие ученики Канта, другом скорее Крауса, чем Канта – и всегда был независим[1041]. Позже он писал Канту: «Я очень доверял Вам, но признаюсь также, что в трудностях, которые занимали меня долгое время, я часто колебался между доверием к Вам и доверием к себе»[1042]. Другими словами, Бек не поддался в Кёнигсберге силе кантовской философии. Скорее всего, это произошло, когда он был уже вдалеке от Кёнигсберга. Ему потребовалось «несколько лет», чтобы начать мыслить «в духе критической философии», которая «наряду с математикой» стала лучшим спутником его жизни[1043]. Переписка Бека с Кантом в 1789–1797 годах очень важна для понимания зрелой философии Канта хотя бы потому, что Кант хотел, чтобы Бек верно понял его теорию. И хотя Бек стал одним из самых важных первых толкователей критической философии Канта, он также стал первым кантианцем, значительно отклонившимся от ортодоксального подхода. Тем самым он подготовил почву для Фихте, Шеллинга и Гегеля.
Глава 7
Основатель метафизики нравов (1784–1787)
Работа над «Основоположениями метафизики нравов» (1784): «Философия поставлена на опасную позицию»
КАНТ отправил «Основоположения метафизики нравов» издателю в начале сентября 1784 года[1044]. Книга вышла лишь восемь месяцев спустя, в апреле 1785 года. В действительности работа над ней началась задолго до того, ведь в ней затрагивались вопросы, которые Кант впервые сформулировал двадцать лет назад и которые с тех пор не выходили у него из головы[1045]. Он начал их решать непосредственно в конце 1781 или в начале 1782 года. Уже 7 мая 1781 года Гаман попросил Харткноха, издателя первой «Критики», подтолкнуть Канта к тому, чтобы опубликовать метафизику природы и нравов. Харткнох предложил это Канту в ноябре того же года, а в начале 1782 года Гаман уже говорил Харткноху, что Кант действительно работает над «Метафизикой нравов», хотя и не мог сказать, опубликует ли он ее у Харткноха[1046]. И все же Канту потребовалось еще три года, чтобы закончить работу, и в итоге в свет вышла не «Метафизика нравов», а предварительное исследование к такой «Метафизике».
Для задержки было множество причин. Во-первых, на пути встала задача создать популярную краткую версию «Критики» – «Пролегомены». Во-вторых, вмешалась личная жизнь Канта. Покупка и ремонт дома занимали особенно много времени. Хотя летом 1783 года он был уверен, что за зиму закончит что-нибудь по моральной философии, но ему потребовался еще почти целый год, чтобы завершить «Основоположения»[1047]. Как бы то ни было, далеко не очевидно, что Кант все это время работал именно над ними. Письмо Мендельсону в августе 1783 года позволяет предположить, что он работал над чем-то другим, а именно разрабатывал «согласно указанным выше принципам учебник метафизики, который обладал бы предельной краткостью руководства для академических лекций»[1048]. Он надеялся закончить первую, моральную часть этого учебника, но, как это часто случается, работа переродилась в нечто совершенно иное.
Одной из причин этого был выход в свет в 1783 году «Философских замечаний и очерков о книгах Цицерона об обязанностях» Гарве[1049]. Эта работа наглядно показала Канту не только важность Цицерона, но и сохранение его влияния на немецких современников. Кант, конечно, хорошо знал Цицерона. В старших классах во Фридерициануме он прочел большую часть
Гаман, питавший большой интерес к литературным схваткам, сначала воодушевился, но вскоре был разочарован. Спустя шесть недель он вынужден был сообщить, что «контр-критика „Цицерона“ Гарве превратилась в предварительный трактат о нравах», и то, что он хотел сначала назвать «контр-критикой», стало предвестником (введением) к морали, хотя изначально и должно было иметь (и, возможно, все еще имело?) «отношение к Гарве»[1053]. Окончательная версия текста не содержала явных отсылок к Гарве. Только гораздо позже, в статье 1793 года «О поговорке: „может быть, это и верно в теории, но не годится для практики“» Кант публично ответит Гарве. Однако важно иметь в виду, что он читал Цицерона в переводе Гарве и внимательно изучил его комментарий, когда писал «Основоположения». Он мог больше интересоваться Гарве, чем Цицероном, но последний оказал безусловное влияние на его взгляды, касающиеся основоположений моральной философии[1054]. То, что должно было быть просто «учебниковым» изложением хорошо проработанных вопросов, стало больше походить на программный трактат. Не случайно терминология «Основоположений» схожа с терминологией Цицерона: «воля», «достоинство», «автономия», «долг», «добродетель», «свобода» и несколько других центральных понятий играют схожую основополагающую роль и у Цицерона, и у Канта[1055].
У Канта и Цицерона много общего. Оба считают, что этика основывается на разуме и противостоит порыву, и оба отвергают гедонизм. Цицерон использует выражения «охвачен страстью» и «ими овладевает желание» для описания действий, которым недостает нравственности и добродетели, в то время как Кант утверждает, что моральны только действия, совершенные на основании одного лишь долга, а любое действие, движимое удовольствием, неморально. Оба, и Цицерон и Кант, предлагают основанную на долге теорию морали.
Хотя Цицерон, как и Кант, считает долг и добродетель фундаментальными понятиями нравственности, Цицерон предпочитает определенного рода эвдемонизм, гласящий, что все, что находится в согласии с долгом, окажется в итоге еще и приятнее, чем то, что противоречит добродетели. В конечном счете долг, как и все остальное, исходит из природы:
Прежде всего, каждому виду живых существ природа даровала стремление защищаться, защищать свою жизнь, то есть свое тело; избегать всего того, что кажется вредоносным, и приобретать и добывать себе все необходимое для жизни, как пропитание, пристанище и так далее. Общи всем живым существам стремление соединяться ради того, чтобы производить на свет потомство, и забота об этом потомстве[1056].
Обязанности основываются прежде всего на этих стремлениях. Таким образом, можно сказать, что действия, исполненные долга, «следуют природе». Наш долг в то же время естественен, и утверждение Цицерона, что нужно следовать природе, возможно, самая известная заповедь его моральной философии.