Книги

Кант. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Многие практики, за которые выступал Базедов, теперь являются частью мейнстрима педагогической мысли, но когда он впервые предложил их и начал применять на практике, они вызывали много споров. Так, Иоганн Георг Шлоссер (1739-1799), которого позже за ретроградство сурово критиковал Кант, утверждал в 1776 году:

Призвание человека в большинстве случаев настолько несовместимо со всесторонним развитием его способностей [к чему призывал Базедов], что я бы сказал, что невозможно слишком рано начать поощрять отмирание двух третей этих способностей; ибо большинство людей предназначены для того дела, где они не смогут эти способности использовать. Почему вы кастрируете быков и жеребят, когда готовите их к ярму и телеге, но хотите развить всю полноту человеческих сил в людях, точно так же приговоренных к ярму и телеге? Они будут прыгать через борозду, если вы дадите им неправильную подготовку, или рваться из узды, пока не умрут[904].

Цинизм позиции Шлоссера неприятен, но вовсе не оригинален. Многие считали, что

…простому деревенскому жителю и простому городскому ремесленнику – двум типам людей, составляющих большинство прусских подданных, – достаточно того, что образование дает им правильное представление о религии и их верноподданнических обязанностях. и что оно устраняет предрассудки, которые могут оказаться невыгодными для должного исполнения ими их традиционного рода занятий. Знание «высших вещей» может им только навредить[905].

Если люди будут знать больше, чем требуют религия и правительство, они могут стать недовольными и мятежными. Следовательно, им лучше этого не знать.

Кант был противником этой мысли. Он одобрял метод «Филантропина». В 1776 году он написал по просьбе Мотерби, «местного английского купца и моего очень дорогого друга», тогдашнему директору школы, Христиану Генриху Вольке (1741–1825), и попросил принять сына Мотерби в эту школу. В письме он заявляет, что «принципы г-на Мотерби наисовершеннейшим образом согласуются с теми, на которых основано Ваше учебное заведение, даже в отношении того, в чем оно дальше всего отстоит от привычных предрассудков [об образовании]». Подробно описав, что мальчик умеет, а чего не умеет, Кант указывает, что в «вопросах религии дух „Филантропина“ прекрасно согласуется с образом мысли отца [мальчика]». Отец не хотел бы, чтобы мальчика прямо учили «набожным действиям», а только опосредованно, «чтобы он мог следовать своим обязанностям как божественным заповедям». Не следует поощрять в молитве ни мольбы о благосклонности, ни лесть. Единственной заботой должна быть праведность. Именно по этой причине «нашему ученику пока что неизвестно, что такое набожное поведение»[906]. Кант, которого вместе с Грином приглашали каждое воскресенье в дом Мотерби, вероятно, приложил руку к обучению мальчика, и выражение «наш ученик» было не опиской.

«Филантропину» нужны были ученики. Постоянно требовались деньги. Соответственно, к его сторонникам часто обращались с просьбой привлечь учеников и пожертвовать деньги. Кант активно взялся помочь. Он не только позаботился о том, чтобы сын Мотерби пошел в эту школу, но и написал статью для Königsberger Gelehrte und Politische Zeitungen, где с большим пылом представил принципы «Филантропина»[907]. Он хотел, чтобы в «Филантропин» отправляли не только учеников, но и будущих учителей, чтобы они могли распространять благую весть. Его студент Краус должен был стать «прусским апостолом». Помимо всего этого, Кант также собирал деньги для «Филантропина» и потом написал еще одну статью, рекламирующую и школу, и ее журнал. Поскольку «власти не располагают в данное время деньгами для улучшения школьного дела», он снова обратился к частным гражданам за средствами для поддержания новой школы, заметив в конце статьи, что те, кто хочет подписаться на журнал «Филантропина», могут это сделать с десяти утра до часу дня[908]. Хотя школа продолжала страдать от финансовых проблем, Кант не сдавался. Он поддерживал ее разными способами: заставил своего бывшего ученика собирать подписку и поступить туда учителем, писал ободряющие письма руководителям школы и даже предложил одному из ее бывших директоров, Иоахиму Генриху Кампе, самую высокую должность в прусской церкви, которая шла вкупе с ординарной профессурой по теологии (что все вместе давало жалование в 1200 талеров). Всего лишь намека от друзей Кампе (и Канта) в Берлине было бы достаточно, чтобы он получил должность. Но Кампе отказался[909]. Со своей стороны, Кант продолжал следить за событиями в Дессау с большой симпатией и интересом, ведь именно это могло привести к скорой «революции» в школах. Только такого рода революция могла принести успех там, где медленные реформы потерпели поражение[910].

Форлендер считает «трогательным» то, как Кант в мельчайших деталях поддерживает «Филантропин». И все же вряд ли «трогательно» здесь – правильное слово. Форлендер не только умаляет участие Канта в этом деле, но и полагает, что в конечном счете такие мелочи не для «великих мыслителей». В действительности же в кампании Канта по реформе практического образования едва ли что-то можно посчитать мелким или неважным. Кант был приверженцем великого демократического идеала Просвещения. Как и его членство в недолговечном «ученом обществе» в шестидесятые годы, его участие в деле образования показывает, что он заботился о своих согражданах, лишенных знания «высших вещей». Он был не просто теоретиком Просвещения, а активно занимался его распространением в Кёнигсберге. Нетрудно себе представить, что думали об этом пиетисты и коллеги, близкие его старой школе, Фридерициануму. Активная поддержка им «Филантропина», должно быть, походила на пощечину.

В июле 1777 года в Кёнигсберг с визитом приехал Моисей Мендельсон, один из важнейших немецких философов позднего Просвещения[911]. Он был, возможно, главной силой на немецкой философской сцене в 1755–1785 годах. Его работы по эстетической теории и о природе и роли чувственности были особенно влиятельными, и было бы трудно понять развитие немецкой мысли от рационализма Вольфа до кантовского идеализма, не обратив пристального внимания на Мендельсона. Еврейская община Кёнигсберга приняла его как царственную особу, но и философская отнеслась к нему почти с тем же уважением. Кант и Гаман были особенно рады его видеть. После поездки в Мемель Мендельсон пробыл в Кёнигсберге еще десять дней (с 10 по 20 августа). Кант писал Герцу в Берлин:

Сегодня отсюда уезжает Ваш и, как я себе льщу, мой дорогой друг г-н Мендельсон. Иметь в Кёнигсберге на постоянной основе как близкого знакомого такого человека, как он, человека такого мягкого темперамента, добродушного, ясного ума – это дало бы моей душе ту пищу, которой ей здесь так не хватает, пищу, которой мне с каждым годом все больше недостает. <…> Однако я не мог в полной мере воспользоваться этой единственной в своем роде возможностью насладиться столь редким человеком, отчасти из опасения потревожить его в его местных делах. Позавчера он оказал мне честь присутствовать на двух моих лекциях, à la fortune du pot [как бог послал], можно сказать, поскольку для такого высокого гостя не был приготовлен стол. Я прошу Вас сохранить для меня дружбу этого достойного человека в будущем.[912]

Можно лишь догадываться, что могло бы такое влияние Мендельсона изменить в критическом начинании Канта. Выглядела бы «Критика чистого разума», которую в то время усердно писал Кант, иначе? Мы, конечно, никогда не узнаем ответа на этот вопрос.

Развивая концепцию простой пропедевтической дисциплины: «Препятствия»

В «Пролегоменах ко всякой будущей метафизике» 1783 года Кант «охотно признавался», что

…замечание Давида Юма было именно тем, что впервые – много лет тому назад – прервало мою догматическую дремоту и дало моим изысканиям в области спекулятивной философии совершенно иное направление. Но я отнюдь не последовал за ним в его выводах, появившихся только оттого, что он не представил себе всей своей задачи в целом, а наткнулся лишь на одну ее часть, которая, если не принимать в соображение целое, не может доставить никаких данных для решения. Когда начинаешь с обоснованной, хотя и незаконченной, мысли, доставшейся нам от другого, то при дальнейшем размышлении можно надеяться пойти дальше того проницательного мужа, которому мы обязаны первой искрой этого света.

Далее он утверждал, что «Критика чистого разума» была «разрешением юмовской проблемы в самой широкой ее постановке»[913]. В действительности, на мой взгляд, это означает, что Юм не только выбил первую «искру», от которой «можно бы было зажечь огонь», и не просто высказал предположение, которое первым прервало догматическую дремоту Канта и придало его исследованиям в спекулятивной философии совершенно новое направление, но что Юм определил финальный вид теоретической части критической философии. Как бы то ни было, должно быть ясно, что «Критика» была не результатом вспышки блестящего прозрения, вылившейся в единый текст за несколько месяцев непрерывной работы. Нет, она была результатом долгого развития, плодом долгих размышлений и большой работы, занявшей более одиннадцати лет. Виной задержки могли отчасти быть выполнение официальных обязанностей и слабое здоровье. Самой важной причиной задержки «Критики», однако, было формулирование проблемы и ее решение, а это не отдельные события, а разные стороны одного и того же процесса.

Этот процесс начался с инаугурационной диссертации. И все же в 1770 году Кант и предположить не мог, что ему понадобится столько времени, чтобы представить «более тщательное исследование». В действительности тогда он думал, что исследование не выйдет далеко за пределы самой диссертации. Когда он посылал книгу Иоганну Генриху Ламберту, Моисею Мендельсону и Иоганну Георгу Зульцеру в Берлин, надеясь на отклик, прежде чем опубликовать финальную версию, он довольно ясно обозначил свое мнение, что для этого потребуется не так много работы. В письме Ламберту о диссертации в сентябре 1770 года он утверждал, что основные моменты новой науки он сможет представить «в достаточно кратком изложении», а именно «в нескольких письмах». Это будет легко, потому что Кант точно знает, что требуется. Он писал Ламберту:

Льщу себя надеждой, что в течение последнего года я разработал понятие, которое, как я полагаю, изменять не придется, хотя оно несомненно потребует дальнейшего расширения; это понятие позволит с помощью надежных и простых критериев проверить все метафизические вопросы и с уверенностью установить, в какой мере они вообще могут быть разрешены.

Кант был уверен, что сможет подобную «пропедевтику… без чрезмерных усилий довести до необходимой обстоятельности и ясности»[914]. Он не мог работать над ней летом, но была еще зима, чтобы завершить практическую часть, «метафизику морали».

Возражения и критика со стороны Герца, Ламберта, Мендельсона и Шульца заставили Канта пересмотреть проект. Так, в июне 1771 года он написал Герцу по поводу писем Ламберта и Мендельсона, что эти двое «заставили [его] углубиться в длительные исследования»[915]. Он работал теперь над книгой,

…озаглавленной «Границы чувствительности и разума», где я пытаюсь подробно разработать отношение основных понятий и законов, которые определяют чувственно воспринимаемый мир, а также наметить в общих чертах то, что составляет сущность учения о вкусе, метафизике и морали. За эту зиму я изучил весь необходимый материал, расклассифицировал его, взвесил и сопоставил отдельные данные и только совсем недавно завершил весь план этой работы[916].