Книга написана как серия писем другу о философии Канта. Хотя большая часть книги – это всего лишь обзор позиции Канта, Герц также предлагает ряд критических замечаний. Кант довольствовался тем, что обсуждал различие между субъективным и объективным и показывал, что чувственное познание имеет дело только с чем-то субъективным, в то время как рациональное познание стремится к «объективному в вещах» и очерчивает принципы, действующие во всех них[786]. Герц заявляет:
Я полагаю, однако, что могу довольно убедительно утверждать, что существует слишком большая разница даже между отношениями вещей, как мы их определяем в соответствии с законами чистого разума, и тем, что истинно в отношении этих вещей независимо от нашего познания. Я основываю это не на чем ином, как на природе нашего познания вообще. Локк показывает, что оно никогда не простирается далее тех качеств, которыми обладают эти вещи. Но то, что составляет субстрат, обладающий всеми этими качествами, само по себе не может в свою очередь быть качеством. Тем самым оно перестает быть предметом нашего познания…[787]
Мы не можем знать вещей самих по себе ни в каком смысле. К чему бы ни сводились принципы умопостигаемого мира, они не сводятся к познанию вещей самих по себе. Утверждение Канта на этот счет не может не быть ошибкой.
В контексте обсуждения «принципа случайности» Крузия, который сводится к утверждению, что «все, что существует контингентно, когда-то не существовало», Герц далее развивает этот аргумент. Если в отношении понятия субстанции он ссылался на Локка, то теперь он рассуждает, по сути, согласно Юму:
Магистр Кант полагает, что мы впадаем в это заблуждение потому, что ошибочно превращаем в условие для предмета то, что является в нашем субъективном знании наиболее определенным признаком случайного характера вещи (а именно – наше знание о том, что ее когда-то не существовало). Возможно, вполне приемлемо будет вернуться немного назад. Я уже говорил ранее о разнице между абсолютной и гипотетической необходимостью. Если установлено, что ничто не может существовать без причины, то последняя должна относиться ко всему, кроме абсолютно необходимого бытия. Поскольку случайные вещи с необходимостью предполагают причину и поэтому могут существовать только как следствие, мы должны, я полагаю, подробнее исследовать понятия причины и следствия. По крайней мере следующее кажется несомненным: повторные наблюдения двух последовательных событий – это единственное, что дает нам повод ожидать, в соответствии с правилами вероятности, что они будут постоянно соединены друг с другом, и называть то, что происходит раньше во времени –
Другими словами, Герц утверждает, что причинность так же заражена чувственностью, как и любое другое понятие. Ее нельзя легитимно использовать в чисто рациональной метафизике. Причинность предполагает временность. Иначе говоря, Кант недостаточно радикален.
Если этого было недостаточно, чтобы привлечь внимание Канта к важности Юма для новой чисто рациональной метафизики, то должно было помочь следующее.
«Ночные мысли скептика» представляли собой перевод на немецкий заключения первой книги «Трактата» Юма. В самом «Трактате» переведенная часть называется просто «Заключение этой книги»[791]. Гаман дал ей более драматичный, но все же вполне подходящий заголовок. Он явно пытался и другими способами скрыть происхождение книги. Там, где Юм говорит в своем тексте «в Англии»,[792] Гаман ставит
В заключении первой книги «Трактата» Юм обсуждал принцип причинности, но направленность его обсуждения здесь совершенно отличалась от направленности первого «Исследования». В «Исследовании» Юм утверждал просто, что наше знание какого бы то ни было отношения причинности не может быть основано на априорном рассуждении, но «возникает всецело из опыта, когда мы замечаем, что определенные объекты постоянно соединяются друг с другом». В заключении первой книги «Трактата» он подчеркивал, что связь между причиной и следствием «заключается исключительно в нас самих» и является «не чем иным, как определением нашего ума». По «Исследованию» могло бы показаться, что причинно-следственная связь пусть и не объективна, но каким-то образом основывается на самих объектах. В этом же отрывке Юм утверждает, что причинная связь совершенно субъективна. Мы можем пытаться вести свои изыскания до тех пор, «пока не дойдем до первичного, предельного принципа» каждого явления, но ничего не выйдет. Открытие субъективного характера причинного отношения «не только лишает нас всякой надежды на то, что мы когда-либо получим удовлетворение, но даже заглушает само наше желание: ведь оказывается, что, говоря о своем желании познать первичный действующий принцип как нечто находящееся во внешних объектах, мы или впадаем в противоречие с самими собой, или произносим слова, лишенные смысла». Здесь вопрос самой возможности метафизики ставится в контексте дискуссии о принципе причинности, и это немедленно должен был понять Кант – до или после чтения Герца, не так важно. Кант соглашался с Юмом, что связь между причиной и следствием заключается в «определении ума». И хотя он нашел такое определение в чистом разуме, а не в воображении, он столкнулся с той же проблемой, что и Юм: как можно перейти от «того в нас, что мы называем представлением», к объекту?
Это не исчерпывает проблему Юма, поскольку в заключении первой книги проблема причинности поставлена в более широкий контекст. Дело не только в том, что рассудок заставляет нас «противоречить себе или произносить слова, лишенные смысла». Юм не считал безошибочным и фундаментальный принцип воображения, который также «вводит нас в заблуждение, когда мы безотчетно следуем ему (что мы принуждены делать)». Поскольку этот принцип «заставляет нас выводить заключения из причин и действий, он же убеждает нас в непрерывном существовании внешних объектов, не воспринимаемых чувствами. Но хотя обе эти операции одинаково свойственны человеческому уму и необходимы для него, однако при некоторых обстоятельствах они прямо противоположны друг другу, так что мы не можем правильно и закономерно выводить заключения из причин и действий и в то же время верить в непрерывное существование материи. Как же мы согласуем оба этих принципа?»[793] Это ведет к фундаментальным или, если Юм был прав, неизбежным противоречиям. Ясно, что тут требовалось еще много работы.
С точки зрения Гамана, на карту было поставлено, конечно, гораздо больше. Он пытался критиковать чистую философию. Название его перевода очень хорошо отражает экзистенциальное отчаяние юмовского текста, которое так для Юма нехарактерно. Вот всего несколько примеров:
Но прежде чем погрузиться в открывающуюся передо мной неизмеримую глубь философии, я чувствую склонность к тому, чтобы остановиться на минуту на занимаемой мной сейчас позиции и поразмыслить о путешествии, которое я предпринял и благополучное доведение которого до конца, несомненно, потребует большого искусства, большого прилежания с моей стороны. Мне кажется, что я подобен человеку, который, несколько раз наткнувшись на мель и едва избежав кораблекрушения при прохождении через небольшой пролив, тем не менее отваживается выйти в море на той же самой утлой, потрепанной бурей ладье и даже питает честолюбивый замысел пуститься при столь неблагоприятных обстоятельствах в кругосветное плавание. Воспоминание о моих прошлых ошибках и недоумениях возбуждает во мне недоверие к будущему. Печальное состояние, слабость и беспорядочность способностей, которыми я должен пользоваться при своих исследованиях, усиливают мои опасения, а невозможность улучшить или исправить эти способности приводит меня почти в отчаяние, и я решаюсь скорее погибнуть на бесплодной скале, занимаемой мной в настоящее время, чем отважиться выйти в неизмеримый океан, сливающийся с беспредельностью. Внезапное обнаружение грозящей мне опасности повергает меня в меланхолию, а так как обычно именно этот аффект больше всех остальных потворствует себе самому, то я невольно питаю свое отчаяние безнадежными мыслями, которые в таком изобилии доставляет мне занимающий меня вопрос.
А вот такими строками заканчивается первая часть «Ночных мыслей»:
Интенсивное рассмотрение разнообразных противоречий и несовершенств человеческого разума так повлияло на меня, так разгорячило мою голову, что я готов отвергнуть всякую веру, всякие рассуждения и не могу признать ни одного мнения хотя бы более вероятным или правдоподобным, чем другое. Где я и что я? Каким причинам я обязан своим существованием и к какому состоянию я возвращусь? Чьей милости должен я добиваться и чьего гнева страшиться? Какие существа окружают меня и на кого я оказываю хоть какое-нибудь влияние или кто хоть как-нибудь влияет на меня? Все эти вопросы приводят меня в полное замешательство, и мне чудится, что я нахожусь в самом отчаянном положении, окружен глубоким мраком и совершенно лишен употребления всех своих членов и способностей.
Вряд ли можно сомневаться, что Гаман намеревался донести до читателя именно это, что он переводил работу как предупреждение тем, кто слишком полагается на философские рассуждения и чистый разум, призывая их вернуться в лоно повседневной жизни и к вере, не требующей иных оправданий, кроме самой себя. Это один из самых важных взглядов Гамана. Философия, понимаемая как фундаментальное и рациональное занятие, способное решить все наши проблемы, сама является для него проблемой. Гаман уже и ранее считал Юма полезным именно в этом контексте. В 1759 году он использовал «Трактат» Юма в своих «Сократических достопримечательностях», чтобы напомнить рациональным мыслителям, а особенно Канту, что скептицизм Юма указывает на пределы самого их проекта. Выступая против неправильного толкования Платоном Сократа и ссылаясь на платонизм Шефтсбери как на вуаль «неверия», философия Гамана делает упор на сократическое незнание, и Гаман утверждает, что юмовская философия демонстрирует, возможно, вопреки намерениям самого Юма, что любая фундаментальная опора на разум ошибочна. Следует полагаться на чувство и веру.
Опубликовав в 1771 году перевод заключения первой книги «Трактата», Гаман преследовал ту же цель, а именно напомнить тем, кто слишком уверенно полагается на разум, что это всегда серьезная ошибка. Более того, текст также предлагает естественную веру, или
Моральная философия Канта около 1770 года: «Вся моральность основана на идеях»
О том, что первые данные
Кант теперь подчеркивает