Книги

Кант. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

«У того, у кого нет характера, нет и максим»[596]. В самом деле, «характер покоится на господстве максим». Это отличительная черта людей как свободно действующих существ, и «она называется Denkungsart, или образ мысли»[597]. Другими словами, характер ограничивает свободу максимами и состоит в твердости принципов. Назвать хорошим можно только человека с твердым характером. Чтобы быть хорошим, нужно иметь хорошие максимы, и они должны быть твердыми. Мы ценны лишь настолько, насколько ценны наши максимы. Это означает, что нужно разработать для себя законы и не следует полагаться на чувства и побуждения. Характер не может основываться на чувствах, он всегда должен основываться на максимах разума, которые имеют определенную цель, а не просто парят в воздухе. Все это имеет значение для понимания зрелой философии Канта, но это и невероятно важно, чтобы понять, как сам Кант развивался как личность. Поскольку обнаружение, формулирование и принятие максим создают характер, моральное перерождение человека означает начало жизни в соответствии с максимами.

Можно с уверенностью предположить, что Кант прошел через такое перерождение около сорока и в результате осознанно отдалился от прежнего «водоворота светских развлечений». Вот он, источник того, что Боровский называет: «истинная природа Канта по словам всех, кто его знал, а именно постоянное стремление жить согласно разумным принципам, являющимся, по крайней мере на его взгляд, достаточно обоснованными». Он стремился «сформулировать определенные максимы во всех больших и маленьких, важных и неважных делах – максимы, которые всегда составляли основу [его действий] и к которым всегда следовало возвращаться. Эти максимы постепенно сплелись с ним самим настолько, что в своих действиях он всегда исходил из них, даже когда не осознавал этого в данный момент»[598]. Это также повлекло за собой большие последствия для многих «ярких идей», характерных для его умственной жизни. Они должны были послужить универсальной теории, но сначала нужно сформулировать ее саму.

Совет, который Кант дал Гердеру после отъезда того из Кёнигсберга, вероятно, был бы отменен вскоре после того, как был предложен. Возможно, вполне верно считать революцию и перерождение, произошедшие в Канте, результатом «жизненного кризиса»[599]. Если основание собственного характера совпало с сороковым годом жизни Канта, то оно совпало и с рядом других важных событий в его жизни.

Прежде всего, примерно к 1764 году кардинально изменился круг его друзей. Кипке, переехавший на окраину города, чтобы выращивать морковку и лук, больше не был так близок к Канту, как в первые годы. Уже в апреле 1761 года Гаман сообщал, что Кипке строит «дом в саду и пока что отложил свою профессию в сторону»[600]. То же самое касалось и его профессиональных дружеских отношений. Кажется, Кипке так никогда по-настоящему и не вернулся к взращиванию наук и искусств. Сад, по-видимому, обеспечивал более чем достаточное удовлетворение. Кипке не внес более никакого вклада в интеллектуальную дискуссию своего времени. Его интересы настолько разошлись с интересами Канта, что говорить им больше было не о чем.

Впрочем, еще важнее то, что в апреле, всего за несколько дней до сорокового дня рождения Канта, внезапно умер Функ, самый близкий его друг. Все были потрясены. 21 апреля (вечером накануне пасхального воскресенья) Гаман сообщил, что они чуть не подрались из-за того, кто должен его хоронить. Пруссаки и курляндцы равно настаивали, что у них есть право предать его покою. Пруссаку Канту доверили организовать почетные проводы, но власти их запретили. Ни тем ни другим не разрешили провести публичное мероприятие. Функа похоронили ночью. Курляндец Гиппель сочинил в его честь элегию. Гаман ожидал, что и «другая сторона», то есть пруссаки, самым заметным представителем которых был Кант, сделает то же самое. Неизвестно, сделали ли пруссаки это, но мы можем быть уверены, что ничто не могло облегчить для Канта боль утраты.

Мы не знаем, как он горевал, но поскольку он был чувствительным человеком, определенно не обошлось без большой скорби. Сорокалетний юбилей не мог пройти счастливо. Скорбь Канта едва ли отличалась от той, какую испытал бы каждый из нас: отрицание, чувство вины и, что еще важнее, непрерывные попытки смириться с потерей и со своей жизнью. Потеря друга означала для него больше, чем смерть любого другого человека и прежде, и впоследствии. В любом случае смерть Функа послужила поводом обдумать собственную жизнь, неминуемую смерть и понять «настоящую цену вещей», и такой опыт смертности человека может быть одной из причин «палингенеза» или «возрождения», возникающего как «взрыв, сразу же следующий за отвращением к колеблющемуся состоянию, основанному на инстинкте»[601]. Из-за одной только смерти Функа можно считать 1764–1765 годы очень важными для Канта.

Религиозную – даже пиетистскую – подоплеку кантовского учения о происхождении характера не стоит упускать из виду. В другом изложении необходимости морального перерождения он проводит явную параллель с религиозным обращением, описанным пиетистами. Неудивительно, что это повествование раскрывает глубокое понимание Кантом не только пиетистского учения о перерождении, но и ортодоксального христианства. Проводя различие между учением об обращении Шпенера – Франке и моравско-цинцендорфским учением, оба из которых для него – мистические, Кант утверждает, что они объявляют сверхчувственное также и сверхъестественным. Они считают, что чудо необходимо или для того, чтобы стать христианином, или чтобы обрести христианский образ жизни[602].

Впрочем, было бы ошибкой считать обращение Канта религиозным, ведь он отстаивал, по сути, моральное решение проблемы. Он утверждает, что мораль есть «действительное решение проблемы (нового человека)»[603]. Он говорит:

В нас есть нечто такое, чем мы никогда не перестанем восхищаться, обратив однажды на него свое внимание, и вместе с тем это и есть то самое, что придает человечеству в идее такую степень достоинства, которую в человеке как предмете опыта невозможно было предположить[604].

Конкретное описание нравственного перерождения и характера, предложенное Кантом позже, в «Споре факультетов», возможно, изложено языком, недоступным Канту в 1764–1765 годах, но суть и общая характеристика вполне сопоставимы с более ранними взглядами. Обретая характер, становишься новым человеком (neuer Mensch). Мы пересоздаем себя в соответствии с максимами. Кант в этом смысле дальше отстоит от Руссо, считавшего, что добродетель – это дар природы, и ближе к Юму, считавшему, что нужно «взращивать» присущий нам интерес к нравственности[605]. Для Канта добродетель рукотворна, а не естественна. Нам следует создавать себя заново из материала нашей прежней жизни – по крайней мере, он так предлагал. Теория «нового человека» Канта может звучать по-христиански, но в ней присутствуют и идеи стоиков. Действительно, победа человека с характером над колебаниями чувств и страстей, понимание, что благодаря моральному закону человек обладает достоинством и поднимается несравнимо выше животных, умение владеть собой при помощи максим – все эти аспекты кантовского взгляда на характер приближают его скорее к дохристианским философам, нежели к пиетистам[606]. Даже платонический идеал «рассудительно – го и спокойного нрава человека, который никогда не выходит из себя», ближе к точке зрения Канта, чем взгляды современных ему христиан[607].

Новый Иммануил Кант, появившийся после 1764 года, отличался и в других отношениях. И снова это было вызвано максимами. В редких автобиографических заметках Кант говорит нам:

Из-за плоской и узкой груди, затрудняющей работу сердца и легких, я был предрасположен к ипохондрии, которая в юности граничила с отвращением к жизни. Однако понимание того, что это гнетущее чувство вызывается чисто механической причиной и что устранить его нельзя, помогло мне не обращать на него внимания и, несмотря на стеснение в груди, оставаться спокойным и веселым… [608]

Это очень похоже на описание легкой формы стенокардии (боли в груди, возникающей из-за того, что сердечная мышца получает недостаточно кислорода). Поскольку это состояние впервые было точно описано лондонским врачом Уильямом Геберденом в 1768 году, можно предположить, что по крайней мере описание этого заболевания восходит примерно к 1768 году, хотя Кант мог смотреть на него похожим образом и раньше.

По мнению Канта, чтобы избегать ипохондрических состояний, следует заниматься «повседневными делами» (Tagesordnung) и сосредоточиться на своих обязанностях. Максима состоит в том, чтобы фокусироваться на других вещах, в особенности на философских проблемах, и это, он уверен, поможет преодолеть состояние тревоги, жертвой которого в противном случае может стать человек. Порядок – источник душевного здоровья. Жизнь в соответствии с максимами не только делает нас добродетельными, но имеет и другие преимущества[609].

И хотя история этой болезни восходит еще к античности, ипохондрия была особенно модной болезнью в XVIII веке – последний писк моды среди интеллектуалов[610]. На протяжении «большей части своей истории она была связана с меланхолией, которая, будучи одной из четырех склонностей личности, считалась обычным типом темперамента»[611]. Роберт Бёртон в своей знаменитой книге «Анатомия меланхолии» 1621 года различает разные типы меланхолии, и «гипохондрическая меланхолия» – всего лишь один из типов. Он утверждает, что ее источники – «кишечник, печень, селезенка или еще пленка, называемая брыжеечной», и она называется также «меланхолией, вызванной ветрами, ее-то Лауренций как раз и подразделяет на три подвида в зависимости от названных выше трех органов – гепатитной, селезеночной или желчной и брыжеечной»[612]. Труд Бёртона был, очевидно, одной из любимых книг Гамана, и Кант, вероятно, тоже о нем знал. По крайней мере, «ипохондрические ветры» из «Грез духовидца» и статьи «Опыт о болезнях головы» говорят о том, что он был знаком с этим понятием. К концу XVIII века ипохондрия стала одним из самых обычных расстройств, поражающих людей любой социальной страты[613]. Неудивительно, что Кант считал, что тоже от нее страдает. И он был не один, поскольку Гаман и Краус тоже признавались в ипохондрии.

Джеймс Босуэлл и Сэмюэл Джонсон тоже от нее страдали. Действительно, совет Джонсона Босуэллу похож на совет Канта самому себе: «постоянно занимать свой ум, много упражняться, жить умеренно, особенно стараться не выпивать по вечерам». Ипохондрия могла быть и просто воображаемой болезнью, но зачастую вовсе таковой не была. Неверно было бы считать ее лишь заболеванием ума. Кант тоже так считал. Да, ипохондрия имеет дело с фантазией и во многом основана на причудах больного, но это злой «недуг, который, где бы ни находилось его главное место, блуждает, вероятно, по его нервной ткани в разных частях его тела. <…> этот недуг стягивает своего рода меланхолический туман преимущественно вокруг местонахождения души», вот почему пациент находит симптомы почти всех болезней, о которых он только ни услышит, вот почему он любит говорить о своем нездоровье и читать медицинские книги. И все же в обществе «на него незаметно находит хорошее настроение, и тогда он много смеется, с аппетитом ест и, как правило, имеет вид вполне здорового человека»[614]. Если его вдруг настигает какая-то странная идея, из-за чего он может не к месту рассмеяться в присутствии других, или «если разные мрачные представления возбуждают в нем сильное стремление сделать что-то дурное – стремление, осуществления которого он сам опасается и которое никогда не переходит в действие, то состояние его во многом сходно с состоянием помешанного, хотя большой беды в этом еще нет. Болезнь эта не имеет глубоких корней и, поскольку она касается расположения духа, проходит или сама собой, или благодаря принятым лекарствам»[615]. Кант знал, о чем говорит. В самом деле, утверждая, что ипохондрия имеет и физиологическую, и психологическую составляющие, он, кажется, говорил о себе.

Кант испытывал не просто смутное чувство неудобства, усиленное тревожными мыслями. Дело было не только в том, что он был расположен считать себя больным, хотя это могло быть вовсе и не так; в основе этих чувств была физиологическая подоплека. Переживания и ощущения, которые граничили «с отвращением к жизни», таились по меньшей мере в его разуме, а также, вероятно, и в реальности, и были связаны с узкой грудью, затруднявшей дыхание и работу сердца. Он страдал от легкой формы сколиоза, искривления позвоночника. Его мышцы всегда были слабыми и неразвитыми, а кости чрезвычайно хрупкими. Он быстро уставал. Позже (в 1778 году) он говорил, что никогда не болел, но и здоров никогда не был. У него было «слабое здоровье». Единственное, что поможет ему справиться с таким хрупким состоянием, утверждал он, это «определенная равномерность в жизни и в тех вопросах, о которых я размышляю»[616].

С хрупким телом была связана большая чувствительность. Он говорил о своих «чувствительных нервах». Так, на него чрезвычайно влияло малейшее изменение в обстановке, поэтому он был очень внимателен к нуждам своего тела с раннего детства. Беспокойство о хорошем самочувствии естественно вело к беспокойству по поводу всего остального. Кант был беспокойным человеком, но тревога или беспокойство, которые причиняют страдания, не являлись – и не являются – безвредными. Стремление Канта преодолеть их, сосредоточившись на текущих делах, кажется сегодня столь же уместным, как и тогда. Размышлять о таких беспокойствах и тревогах означает только усугублять их и таким образом разрушать себя. Режим Канта был, возможно, простой и бесхитростной формой душевной гигиены, но небезынтересен тот факт, что Кант посчитал необходимым ею заняться. Этот подход был рожден необходимостью, а не безделием. В долгосрочной перспективе заниматься делами, отвлекающими от тревоги, кажется весьма продуктивным. По крайней мере, для Канта это было так. И не так уж это и непривлекательно. Джордж Бернард Шоу однажды сказал, что «подлинная радость жизни» – «отдать себя цели, грандиозность которой ты сознаешь, израсходовать все силы прежде, чем тебя выбросят на свалку, стать одной из движущих сил природы, а не трусливым и эгоистичным клубком болезней и неудач, обиженным на мир за то, что он мало радел о твоем счастье». Новый характер Канта был рожден из подобных размышлений.

Благодаря этой революции стали возможными дальней – шие достижения Канта, она стала также ядром его зрелой философии. Это не означает, что Кант «механически упорядочил» свою жизнь и поэтому смог создать свои основные труды. Позже, то есть около 1775 года, когда ему было за пятьдесят, он забеспокоился, хватит ли ему времени закончить то, что, как он тогда считал, он должен сказать, но те же самые тревоги он испытывал и в 1764 году, когда еще не был уверен, что же в действительности может сказать. Обманывает ли Кант себя, когда утверждает, что создал свой характер и осознанно сформулировал новые максимы? Были ли его взгляды всего лишь рационализацией процесса, не имевшего с выбором ничего общего? Были ли эти события началом конца жизни Канта? Некоторые утверждают именно так, но здесь есть с чем поспорить[617]. Возможно, более справедливо сказать, что в сорок начался процесс, из-за которого внешняя жизнь Канта становилась все более и более предсказуемой, и что это в конце концов привело к резкому увеличению его писательской продуктивности. Однако говорить, что именно «своеобразный процесс механизации во внешней жизни Канта благоприятствовал его внутренней жизни, [и что] отмирание периферии привело к усилению активности в центре души» одновременно и слишком мудрено, и слишком просто[618]. Говорить, что кантовская концепция характера была «единственным возможным решением» его жизненных проблем, кажется, столь же наивно, как говорить, что «жизнь на грани, как должен проживать ее философ, это всегда жизнь в кризисе, жизнь, „возможность“ которой нельзя описать и которая не соответствует никакому плану»[619]. Конечно, мы, люди, включая Канта, можем планировать нашу жизнь. Эти планы не всегда воплощаются так, как мы бы того хотели, но это уже совсем другая история.

Новооткрытая Кантом оценка максим коренилась не только в желании избежать неприятного опыта смерти, ипохондрии и отчаяния, но связана и с другими событиями его повседневной жизни. В 1764–1765 годах Кант завел новых друзей. Самым важным среди них был Джозеф Грин, английский коммерсант, приехавший в Кёнигсберг очень молодым. Грин был холостяком, как и Кант, но жил другой жизнью, нежели Кант до сих пор. Вместо того чтобы броситься в водоворот событий, Грин жил согласно строжайшим правилам или максимам. Он педантично следовал часам и календарю. Говорят, что Гиппель, написавший в 1765 году пьесу под названием «Человек по часам», списал своего героя с Грина[620]. «Грин выделялся своим характером, будучи на редкость праведным и истинно благородным человеком, но он имел множество своеобразнейших черт – настоящий чудак (whimsical man [в оригинале по-английски. – М.К.]), чьи дни следовали неизменному и странному правилу»[621]. Грин торговал зерном и сельдью, а также углем и промтоварам[622]. Он был «самым выдающимся и уважаемым купцом в английской общине Кёнигсберга»[623]. Впрочем, его интересовало не столько ведение бизнеса, сколько чтение книг «о новых изобретениях и первопроходцах», и он вел «отшельническую жизнь»[624]. По словам одного очевидца, он «был больше ученым, чем купцом», и намного более образованным, чем другие купцы того времени[625]. Пожалуй, не удивительно, что Кант так ценил его дружбу.