Книги

Кант. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Лишь потому, что ему приходилось жить только на свои лекции, он был, несомненно, лучшим из всех преподавателей (магистров). Даже в то время мне казалось, что господа, занимающие какие-то должности на стороне (Nebenstellen), как будто завели любовницу, а то и нескольких, помимо законной жены. Мой добрый Функ, женившийся на вдове профессора Кнутцена, очень известного в свое время, был не без скамейки запасных возле супружеского ложа, но его лекции были столь же целомудренны, как постель священнослужителя[438].

Очевидно, Функ был популярен не только среди студентов, но и «у дам». В этом он заметно отличался от первого мужа своей жены, жившего, как говорят, жизнью «полного педанта»[439].

У Канта и его друзей были разнообразные интересы, и круги, в которых они вращались, не были ни кругами пиетистов, ни даже кругами более консервативных вольфианцев. Не только их взгляды, но и сами их жизни были менее ограниченными. В те годы «Кант не должен был соблюдать строгие диетические правила и мог многое делать просто для удовольствия»[440]. Следующие несколько лет усилили эту тенденцию.

Русская оккупация (1758–1762): «Человек, который истину любит так же сильно, как и тон хорошего общества»

И хотя в Кёнигсберге было относительно тихо, в это время шла война. 29 августа 1756 года Фридрих вошел в Саксонию с армией в 61 000 человек. Последовавшая Семилетняя война дорого стоила Пруссии. Когда прусская армия потерпела от русских поражение при Гросс-Егерсдорфе, пришлось сдать Кёнигсберг. К счастью, в самом Кёнигсберге сражения не проходили. 22 января 1758 года под звон колоколов всех церквей русский генерал Виллим Фермор вошел в Кёнигсберг и занял дворец, который незадолго до этого покинул прусский фельдмаршал. Прусское правительство города вместе с представителями знати и народа вручили генералу ключи от города. Так началась пятилетняя русская оккупация[441]. Вскоре после этого все официальные лица должны были присягнуть на верность императрице Елизавете. Были введены русские деньги и праздники, и в городе назначили русского губернатора.

Русские наткнулись на некоторое сопротивление, по большей части со стороны священников. Те были противниками не только частых браков между русскими и кёнигсберженками (что обычно означало принятие ими православия), но и самого образа жизни русских. Любая русская победа требовала проведения службы в ознаменование и празднование этого события. Один из самых морально строгих священников, проповедник Замковой церкви (Schloßkirche) Даниель Генрих Арнольдт (1706–1775), однажды прочитал проповедь на строки из Книги пророка Михея 7:8: «Не радуйся ради меня, неприятельница моя! хотя я упал, но встану; хотя я во мраке, но Господь свет для меня». Его обвинили в клевете на Ее Величество и пригрозили изгнанием. Хотя он обещал отказаться от этих слов, ему не пришлось этого делать, потому что во время назначенной службы несколько студентов устроили панику, закричав: «Пожар!» в нужный момент. Происходили и другие инциденты. Директор Королевского немецкого общества Георг Кристоф Писански (1725–1790) забыл убрать слово «Королевское» с двери конференц-зала. Общество запретили, и даже библиотеку общества выселили из публичного здания. Но в целом мало что изменилось[442]. Прусские чиновники продолжали делать то же, что и раньше, и все получали то же самое жалованье. Русские особенно любили университет. Армейские офицеры ходили на лекции, а преподавателей приглашали на официальные приемы и балы, на которые их раньше не допускали. В целом, русская оккупация хорошо сказалась на Кёнигсберге[443]. Одни преподаватели держались подальше от русских, а другие с ними подружились. Кант относился к последним. Он никогда не опускался до подхалимажа, как один из преподавателей поэзии, Ватсон, но он ладил с ними.

Русские внесли вклад в изменение культурного климата Кёнигсберга. Было больше денег, их больше тратили. Это признает один из самых близких знакомых Канта, Шеффнер, говоря: «Я отсчитываю подлинное начало роскошной жизни в Пруссии со времени русской оккупации». В Кёнигсберге вдруг стала процветать светская жизнь. Торговцы, разбогатевшие на поставках русской армии, давали большие балы, и Кёнигсберг «стал оживленным (zeitvertreibender) местом»[444].

Для некоторых русская оккупация означала освобождение от старых предрассудков и обычаев. Русские ценили все «красивое» и «хорошие манеры». Резкая разница между знатью и простолюдинами смягчилась. Французская кухня заменила более традиционную в домах состоятельных людей. Русские кавалеры изменили стиль общения, и галантность стала обычным делом. В моду вошло пить пунш. Обеды, балы-маскарады и другие развлечения, почти неизвестные в Кёнигсберге и не одобряемые его религиозными лидерами, проходили все чаще и чаще. Общество «гуманизировалось»[445]. Кто-то, конечно, видел в этой «гуманизации» значительный упадок нравов, но другие рассматривали ее как освобождение. Гиппель говорил о Seelenmanumission, освобождении души от рабства, которое навсегда изменило его отношение к жизни. Он бросил богословие и начал управленческую карьеру[446]. На многих других интеллектуалов оказал такое же влияние новый, более свободный и более светский образ жизни, воцарившийся в Кёнигсберге.

Кант выиграл от этой новой ситуации. Во-первых, его финансовое положение значительно улучшилось в те годы. Он не только учил многих офицеров на своих лекциях, особенно по математике, но и давал им частные уроки (или privatissima), за которые, как он сам говорил, очень хорошо платил[447]. Как бы в награду его часто приглашали на обеды. Во-вторых, он также наслаждался на многих вечеринках компанией русских офицеров, успешных банкиров, зажиточных купцов, дворян и женщин, и особенно кругом друзей семьи графа Кейзерлинга. Последний, предвидя неприятности с русскими, переехал из Кёнигсберга в свое имение в некотором отдалении от города. Однако, как оказалось, русские были больше заинтересованы в том, чтобы раздавать комплименты прекрасной графине, кантовскому «идеалу женщины», и посещать их балы, чем создавать для них проблемы.

У Канта установились особые отношения с Кейзерлингами. Его попросили приезжать в имение и учить одного из сыновей[448]. Его забирал конный экипаж, и Краус сообщает, что на обратном пути у него было время на раздумья о различии между его собственным начальным образованием и образованием знатного человека. Он знал и других офицеров. Много позже, в 1789 году, он получил письмо от некоего Франца, барона фон Диллона, плененного австрийского офицера, который оставался в Кёнигсберге в качестве военнопленного по меньшей мере до 1762 года. Тот писал:

Какая счастливая случайность, я только что увидел Ваше имя в нашей газете и с особым удовольствием узнал, что Вы еще живы и пользуетесь благосклонностью Вашего короля. Я с радостью оглядываюсь на прошлое. Воспоминание о множестве очень приятных часов, проведенных в Вашем обществе, доставило мне истинное наслаждение. У господ Г. и К. и даже в наших клубах я помню тысячи острот, которые, не касаясь ученых вопросов, были очень полезны молодому человеку (каким я тогда был). Коротко говоря, доброжелательность и дружелюбие, с которыми ко мне относились, делают Кёнигсберг для меня ценным и незабываемым[449].

Кант свободно вращался в высшем обществе Кёнигсберга: обществе благородных офицеров, богатых купцов и двора при графе.

Кейзерлинги питали огромный интерес к культуре, особенно к музыке, а в их дворце была самая красивая мебель, фарфор и картины. Графиня интересовалась и философией, и когда-то даже перевела Вольфа на французский, что в значительной степени объясняет, почему Канта так быстро оценили и стали постоянно приглашать на обеды. На них Кант почти всегда занимал почетное место справа от графини[450]. Связь Канта с этой семьей продолжалась больше тридцати лет. Он испытывал огромное уважение к графине, которая была на три года его младше. После ее смерти в 1791 году в примечании к «Антропологии» он назвал ее «украшением своего пола». Между ними, конечно, никогда не было ничего романтического. Социальная пропасть между Кантом и графиней была слишком велика, чтобы даже подумать об этом. Однако графиня представлялась Канту тем типом женщины, на которой он вполне мог бы захотеть жениться, если бы это вообще было возможно.

В то время Кант стал образцом элегантности, блистал на светских мероприятиях умом и остроумием. Он стал «элегантным магистром» (ein eleganter Magister), человеком, который очень заботился о своем внешнем виде и чья максима заключалась в том, что «лучше быть дураком модным, чем дураком не модным». Наш «долг – не производить неприятного или даже необычного впечатления на других»[451]. В 1791 году датский поэт находил «отрадным, что Кант предпочитает несколько преувеличенную элегантность (Galanterie) небрежности в одежде»[452]. Он всегда следовал «максиме», что цвет платья должен следовать природным цветам. «Природа не создает ничего, что не радовало бы глаз; цвета, которые она соединяет, всегда точно соответствуют друг другу». Соответственно, коричневый сюртук требовал желтой жилетки. Позже Кант предпочитал смешанные (meliert) цвета. В рассматриваемый период он был больше склонен к расточительности, носил сюртуки с золотой оторочкой и церемониальную шпагу[453]. Он выглядел совсем не так, как его кёнигсбергские коллеги, тяготеющие к духовенству и пиетизму, – те ходили скромнее, в черном или, самое смелое, в сером[454].

Кант был очень привлекателен внешне: «Волосы у него были светлые, цвет лица свежий, а на щеках даже в старости был виден здоровый румянец». Его взгляд был особенно пленителен. Как воскликнул один современник: «Но где мне взять слова, чтобы описать вам его взгляд! Он будто соткан из небесного эфира, и сквозь него зримо сияет глубокий взор ума, огненный луч которого немного скрыт легким облаком. Невозможно описать завораживающее действие его взгляда и мои чувства, когда Кант, сидя напротив меня, вдруг поднял на меня свои опущенные глаза. Мне тогда казалось, что я смотрю сквозь этот голубой эфирный огонь в святая святых Минервы»[455].

Однако при росте 5 футов и 2 дюйма (1 метр 57 сантиметров) и худощавом телосложении он не был атлетом и не выглядел внушительно. Грудь его была несколько впалой, что затрудняло дыхание, и он не переносил тяжелых физических нагрузок. Временами он жаловался, что ему не хватает воздуха. Хрупкий и чувствительный, он был склонен к аллергическим реакциям. Свеженапечатанные газеты заставляли его чихать. Соответственно, если он верховенствовал в разговоре или в обществе, то не благодаря своим физическим данным, а благодаря обаянию и остроумию. Во многом он воплощал идеал интеллектуала и литератора, сформированный в период рококо в Германии и Франции[456]. Поэтому вполне вероятно, что Кант действительно советовал молодому Гердеру «не чахнуть слишком много над книгами, а скорее следовать его [Канта] собственному примеру»[457].

Сведения о том, насколько важна была элегантность в Кёнигсберге в то время, а особенно для Канта, можно также почерпнуть у Боровского, который сообщает, что на одном из занятий по диспуту, которые вел Кант, студент выдвинул тезис, «что общению вообще и особенно среди студентов должна быть присуща грация (Grazie)». Кант не отверг этот тезис, но пояснил, что распространенное немецкое понятие Höflichkeit, или «вежливость», на самом деле означает «придворные» или «благородные» манеры и, таким образом, связано с определенным сословием. Вместо того, утверждал он, нужно стремиться к определенной «учтивости (Urbanität)»[458]. Другими словами, хотя Кант и «общался с людьми всех сословий и завоевывал подлинное доверие и дружбу», он никогда не забывал о своем происхождений[459]. Таким образом, республиканские идеалы, которые он позднее сформулировал в своих политических трудах, были укоренены в его личной жизни.

Тема элегантности в XVIII веке была неизбежно связана с отношениями между полами. Часто считают, что Кант, который никогда не был женат и который – насколько нам известно – никогда не занимался сексом, почти не общался с женщинами, но это не так. Вдобавок к тому, что он был любимчиком графини Кейзерлинг, Кант общался и с другими женщинами, которые помнили о нем долгое время после расставания. Самой первой была, пожалуй, Шарлотта Амалия из Клингспора. В 1772 году она писала Канту, что убеждена в том, что он по-прежнему ее друг, «как Вы были тогда», то есть во второй половине пятидесятых годов, и заверила его, что извлекла пользу из его «благожелательного наставления», что «в философии истина – это все, и что философ обладает чистой верой». Она поблагодарила его и за то, что он послал ей когда-то «Воспоминания о подруге» (Erinnerungen an eine Freundin) Кристофа Мартина Виланда (1733–1813), и за то, что пытался воспитать ее, еще молодую женщину, при помощи приятной беседы. То, что Кант прислал ей это стихотворение Виланда, дает нам по крайней мере некоторое представление о его отношении к ней[460]. Не менее важно и то, что это стихотворение именно Виланда, чьи стихи нехарактерно остроумны, ясны и легки для немца любого века. Это стихотворение относится к тем, что несут в себе восторженную и сентиментальную платоническую мораль, подчеркивающую скорее воздержание, чем удовлетворение. Сам Виланд позже считал, что такого рода экзальтированное воздержание навредило ему больше, чем могла навредить самая грубая форма разврата. Как к этому относился Кант, мы можем только догадываться. Его утонченное поведение наводит на мысль о чувствах, подобных тем, которые выражал ранний Виланд. Самое важное напоминание в стихотворении подруге – помнить и созерцать «святую мысль», ведь она несет в себе «образ божества: разум» и «высшую силу познания истины».

Когда Гейльсберг говорит, что Кант «не был большим поклонником (Verehrer) женского пола», он не имеет в виду, что Кант смотрел на женщин свысока или что он был женоненавистником, а скорее, что сексуальные похождения не были важны для него как средство самоутверждения. «Он считал, что брак – это желание и необходимость», но никогда не делал последнего шага. Однажды к родственникам откуда-то приехала «хорошо воспитанная и красивая вдова». Кант не отрицал, что с такой женщиной он с радостью разделил бы жизнь; но «он всё подсчитывал доходы и расходы и откладывал решение изо дня в день»[461]. Прекрасная вдова уехала к другим родственникам и вышла замуж там. В другой раз его «тронула молодая вестфальская девушка», сопровождавшая одну знатную даму в Кёнигсберг. Ему было «приятно находиться в ее обществе, и он часто давал об этом знать», но он снова ждал слишком долго. Он все еще думал о предложении руки и сердца, как она уже добралась до вестфальской границы[462].

После этого он никогда больше не думал о женитьбе. Он не ценил и предложений в этом роде от друзей, предпочитая не идти на вечеринку, если была вероятность, что там его ждут увещевания в этом направлении. В ранние годы его преподавания жениться действительно было трудно по финансовым соображениям. Сам он, как говорят, язвительно заметил, что когда женитьба могла быть ему полезна, он не мог себе этого позволить, а когда он мог себе это позволить, она уже ничего не могла ему принести. В этом он был не одинок. Многим ученым в Германии XVIII века пришлось испытать ту же участь и жить безбрачной жизнью просто потому, что они не могли содержать жену и детей. Некоторые находили богатых вдов, которые могли их поддержать, но это были исключения.