Когда Кант поступил в университет, Кнутцен был относительно молодым экстраординарным профессором и обучал логике и метафизике. До того он был студентом и Аммона, и Теске[282]. Что особенно важно, он был пиетистом на манер Шульца, то есть придерживался вольфианского метода, в то же время серьезно критикуя многие принципы вольфианской философии и серьезно занимаясь ими. В 1734 году, в 21 год он защитил диссертацию «Философский комментарий о
Кнутцен на самом деле не был вольфианцем. Его философские искания в немалой степени продиктованы Вольфом, но его позиция была по своему основанию христианской. Так, его диссертация рассматривала проблему, вызывавшую больше всего споров между пиетистами и вольфианцами, а именно вопрос об отношении души или ума и тела. Занимая по сути антилейбницианскую и таким образом в меньшей мере антивольфианскую позицию, он утверждал, что теория предустановленной гармонии так же неверна, как окказионализм, и что единственной разумной теорией является теория физического влияния. В то же самое время он принимал ту точку зрения, что тела состоят из простейших частей. Это означало, что взаимодействие ума и тела является не взаимодействием радикально отличающихся субстанций (идея, вызывавшая множество проблем), а взаимодействием простых элементов друг с другом. Поскольку идея физического влияния тесно ассоциировалась в сознании многих ученых с Локком (и корпускуляризмом), вряд ли будет ошибкой утверждать, что Кнутцен защищал позицию Локка. Как бы то ни было, он разработал новую теорию, которая должна была служить альтернативой теории Лейбница – Вольфа. В первой своей диссертации на степень магистра он нападал на еще одну доктрину, тесно связанную с вольфианской философией, а именно на ту точку зрения, что мир мог существовать предвечно[284]. Для Кнутцена, как для любого лютеранина, мир – творение и задумка Бога, и он создан с определенной целью. Он никак не может быть вечньи[285]. Соответственно, не совсем правильно говорить, что Кнутцен был «вольфианцем». «Его пиетизм в основе своей восходит к великой линии Шпенера – Франке»[286]. На образ его мысли по меньшей мере столь же сильно повлияли английские, как немецкие источники. По всем его работам видно, что он знал и ценил британских философов больше, чем принято считать. Даже Эрдман, который изо всех сил старается охарактеризовать Кнутцена как вольфианца, вынужден признать, что его философские взгляды ближе к британским, чем к немецким философам, и действительно «указывают в направлении эмпирицистского скептицизма и идеализма английской [
В 1740 году, когда Кант поступил в университет, Кнутцен опубликовал на немецком «Философское доказательство истинности христианской религии», самую успешную свою работу, благодаря которой его более всего знали в XVIII веке[291]. Там он защищал христианство от британского деизма, в особенности от Джона Толанда, Томаса Чабба и Мэтью Тиндала[292]. Поскольку деизм представлял собой такую же угрозу христианству, как и вольфианство, деистов считали необходимым критиковать не только пиетисты, но и ортодоксы. Написав эту книгу, Кнутцен не только показал, как прочно коренятся его взгляды в теологической дискуссии в Кёнигсберге, но и раскрыл свои глубокие знания относительно неизвестного тогда аспекта британской философии. Благодаря этой книге можно также хорошо понять теологические взгляды самого Кнутцена.
В «Философском доказательстве» приводятся такие «теоремы», как: «Наш долг – подчиняться Богу» (§ 12) и «Бог
И все же, будучи популярным и обаятельным, Кнутцен почти сразу стал одним из любимых преподавателей Канта, тем, кто оказал самое важное раннее влияние на молодого студента. Боровский утверждал, что Кант «ходил на его лекции по философии и математике, не пропуская их»[294]. Если это верно, то еженедельное расписание Канта в первом семестре должно было включать следующие занятия Кнутцена: четыре часа математики, четыре часа философии, один час логики «в общих чертах» и упражнения в диспуте. Во втором семестре он бы пошел в таком случае на более продвинутый курс логики, еще один курс математики, где Кнутцен обучал «избранные умы» высшей математике, и снова упражнения в диспуте; а в четвертом семестре он пошел бы на практическую философию. Позже он, вероятно, ходил на лекции по рациональной психологии, натурфилософии, естественному праву, риторике, мнемонике, алгебре и анализу бесконечно малых[295]. Во время первых нескольких семестров обучения он, должно быть, также ходил на занятия Теске по физике и Аммона по математике[296]. На третьем году он пошел на лекции Шульца по систематической теологии. Лекции, на которые они ходили с Влёмером, кажется, были посвящены теологии, основанной на откровении, но, возможно, он посещал и другие богословские лекций[297]. Некоторые замечания Боровского подтверждают, что он ходил и на другие лекции Шульца[298]. Туда мог входить курс «Богословие: тетика-антитетика», где Шульц преподавал христианскую догматику в диалектическом переложении, очень напоминавшем более позднюю диалектику самого Канта. К этим лекциям мы можем с уверенностью добавить ряд других, которые читали Раппольт, Марквардт и Грегоровиус. Даже если Кнутцен и был любимым преподавателем Канта, он не был единственным. В конце концов, Кант стремился получить самое всестороннее образование, какое только возможно получить в таком месте, как Кёнигсберг.
В 1743 году анонимно вышла книга «христианина-друга Бога» под названием «Разумные мысли о природе. Что есть природа? Бессильна она без Бога и его вездесущего ограничения? И как одна неделимая божественная сила вызывает все в этом мире внутри и через посредство средних причин в меру приданной ей действенности или способности?» Автором был знаменитый Христиан Габриель Фишер, который вернулся в 1737 году в Кёнигсберг после того, как пообещал придерживаться доктрины истинной веры[299]. Начав с Вольфа и Лейбница, он защищал точку зрения, которую можно назвать лишь спинозистской, и таким образом бросал вызов не только пиетистам, но и ортодоксам. Теологи никак не могли принять неприкрытый спинозизм этой работы, но еще в большей степени – специфические взгляды Фишера на Святую Троицу, его отрицание учения о том, что Христос был полностью человеком и полностью Богом, и его отвержение других теологических догматов. После того как один пастор в новогодний день в проповеди открыто выступил против Фишера и его книги, та стала чем-то вроде бестселлера. Самого Фишера отлучили от причастия. Ему не позволили остаться крестным отцом своего внука и посоветовали отправиться в реформатскую церковь[300].
Книгу, разумеется, запретили – но только когда она уже произвела сенсацию. Любопытно, что ход против Фишера предприняла ортодоксальная фракция (а не пиетисты). Не встретив в этом случае сопротивления – и даже при тихой поддержке пиетистов – они смогли запретить книгу, но им не удалось навредить этим Фишеру. Фридриха Вильгельма I, великого покровителя и защитника пиетистов, иногда прислушавшегося и к ортодоксам в религиозных вопросах, больше не было; а Фридрих II не только защищал религиозную терпимость, но и был атеистом. В юности он хвалил Вольтеру «Разумные мысли о Боге, мире, душе человека, и всех вещах в целом» Христиана Вольфа «как ключ к любой тайне вселенной», но Вольтер отверг книгу. Фридрих II давно уже перерос такие размышления, будучи гораздо большим скептиком и циником, чем любой вольфианец, и предпочитая в интеллектуальных вопросах все французское. Ему мало было толку от религиозных склок вообще и кёнигсбергских в частности[301].
Если пиетистам и ортодоксам нужен был какой-то сигнал, что ситуация вновь изменилась, то бездействие Фридриха II и было таким сигналом. Опорочить кого-либо по чисто религиозным основаниям больше не получалось. Покуда человек, которого пытались так опорочить, был послушным и хорошим гражданином, король не вмешивался. С другой стороны, события 1744 года снова и слишком хорошо показали, что религиозное противостояние, преследование и цензура продолжали играть в Кёнигсберге большую роль и что спор между ортодоксами, пиетистами и сторонниками современной философии продолжался. Эти споры всегда бурлили под поверхностью, поэтому не пришлось долго ждать, прежде чем они вылились в горячие общественные прения. Можно предположить, что Кант проявлял живой интерес к разногласиям по поводу книги Фишера, очень близкой тем вопросам, над которыми он размышлял сам. Кант мог не соглашаться с утверждением Фишера, что его книга – достойное противоядие «атеистам, натуралистам, эпикурейцам, стоикам и многим другим свободомыслящим, не имеющим должной концепции Бога и его действий в ходе творения», но он мог искренне принять несогласие Фишера с утверждением членов богословского факультета, что они достойные судьи для этой работы. «Философскую систему, основанную только на причинах, познаваемых интеллектом из опыта», должны оценивать философы и ученые, а не богословы[302]. Спустя не такое уж долгое время Кант сам предложит такую систему.
1744 год был важным из-за еще одной шумихи и контроверзы. В 1738 году Кнутцен предсказал, что комета, которую наблюдали в 1698 году, снова появится зимой 1744 года[303]. Когда комета появилась, Кнутцен тут же стал в Кёнигсберге знаменитостью и заработал репутацию великого астронома далеко за пределами города. «Разумные мысли о кометах, в которых исследованы и представлены их природа и свойства, а также характер и причины их движения, и в то же самое время дается краткое описание примечательной кометы текущего года», опубликованные в 1744 году, по словам Крауса, пробудили в Канте интерес к науке, и именно эта книга побудила Канта к тому, чтобы написать собственную «Всеобщую естественную историю и теорию неба», которая выйдет через 11 лет[304]. Как и другие студенты Кнутцена, Кант, вполне возможно, смотрел на него как на героя.
Вскоре возникли сомнения. Эйлер продемонстрировал и в письмах к Кнутцену, и в статье, вышедшей позже в 1744 году, что предсказание Кнутцена
Работа Кнутцена о кометах была в любом случае во многом мотивирована теологическими интересами. Он написал ее отчасти как ответ на трактат под названием «Опыт рассуждения о кометах, всемирном потопе и предвестии Страшного суда, в согласии с астрономическими основаниями и Священным Писанием»[307]. Его автором был Иоганн Гейн (1709–1746), обретший дурную славу как последователь английского теолога Уильяма Уистона (1667–1752). Среди всего прочего Гейн утверждал в своем трактате, что древний страх перед кометами как плохим предзнаменованием имел под собой веские основания. Кнутцен опровергал эту точку зрения. Для него, как для Ньютона и Вольфа, кометы были всего лишь маленькими планетами, вращающимися вокруг солнца. У них постоянная траектория, которую можно вычислить. Хотя они и представляют большой интерес для физики, их не надо бояться как плохого предзнаменования. Кнутцен заключил, что Гейн алармист и обскурантист. Стремясь побороть страх перед кометами «в последнем его оплоте», он пылко атаковал Гейна[308]. Гейн ответил тем же, обвинив Кнутцена не только в плагиате – предсказание уже было сделано год назад в
Кнутцен недостаточно хорошо разбирался в естественных науках и математике, чтобы вступать в дискуссии о технических аспектах физики. Он не принадлежал к той «небольшой элите» ученых на континенте, кто разбирался в подробностях ньютоновской физики[309]. Особенно плохо он разбирался в математическом анализе. Полагаясь больше на механические модели, чем на расчеты, он имел кое-какое общее представление о ньютоновских «Принципах», но не мог внести сколько-нибудь оригинальный вклад в науку. Не хотел он и проводить четкой линии между наукой и метафизикой. Теологические и апологетические интересы диктовали ему, с чем можно и с чем нельзя соглашаться, по крайней мере в той же степени, что и научные взгляды. Как ученый, он был довольно ограничен даже по стандартам XVIII века.
Кант следил за спором о комете по меньшей мере с тем же интересом, что и за спором, развернувшимся ранее в том же году по поводу книги Фишера. Он очень заинтересовался космогонией, и это было одной из причин обращения к этим вопросам в его ранних работах. С другой стороны, спор по поводу кометы Кнутцена мог привести и к разочарованию в преподавателях. Благодаря критике Эйлера Кант мог начать понимать недостатки Кнутцена как ученого. Как бы то ни было, одним из тех, кому Кант послал свою первую книгу, был Эйлер; и в одном из первых очерков Кант отмахнулся от изучения комет как от несущественного для понимания таких планет, как Земля[310].
За годы учебы в Кёнигсбергском университете Кант познакомился с очень разными подходами к философии, богословию и естественным наукам. Хотя многие исследователи рассматривали Кёнигсбергский университет как институцию, находившуюся в большей или меньшей степени вне основного течения интеллектуальной мысли XVIII века, или как место, где главенствовал исключительно пиетизм, это было не так. Во-первых, все студенты Кёнигсбергского университета в соответствующий период знакомились не только с пиетистской и томазианской доктринами, но и с философией Вольфа и его последователей. Вольфа могли обсуждать критически и в основном негативно, но его обсуждали открыто. В кёнигсбергском пиетизме содержалась серьезная доля Вольфа, и потому он отличался от любого другого пиетизма. Более того, в Кёнигсберге были и убежденные вольфианцы. Немногие вольфианцы занимали посты в университете, но был Марквардт, да и другие представители образованного священства. Это влияло на ход дискуссии. Такие люди, как Фишер, придерживавшиеся даже более радикальных взглядов, чем строгие вольфианцы, подливали масла в огонь. Во-вторых, аристотелизм, ослабевая, все еще отчасти формировал кёнигсбергский интеллектуальный климат того времени. Но дело не ограничивалось тем, что аристотелевская терминология все еще активно использовалась – содержательно аристотелевская логика и метафизика также еще не исчезли бесследно[311]. Убежденных аристотелианцев могло оставаться мало, но эклектичный дух некоторых более ранних пиетистов поддерживал его взгляды. В конце концов и, возможно, важнее всего – то, что кёнигсбергские ученые уже ждали от Британии решающих философских прорывов, в то время как другие немецкие университеты – за исключением нового Гёттингенского университета – все еще копались в деталях вольфианского и томазианского спора[312].
Преподаватели вроде Квандта, Сальтениуса и Кнутцена, сколь бы разных взглядов они не придерживались, считали, что настоящая опасность для религии исходит с Британских островов, а не от немецких философов; и некоторые из них – прежде всего Кнутцен – видели в этом и истинное решение. Более того, многие из этих религиозных консерваторов были эпистемологически радикальны. Бейля и Монтеня считали не столько угрозой вере, сколько опровержением образа мысли, который верующие не должны принимать. Все интеллектуальные брожения того времени и все последние философские идеи присутствовали в Кёнигсберге: он не был интеллектуальным захолустьем. Практикующие философы в университете не были самыми умными или самыми смелыми, но они разбирались в предмете, и некоторые из них (например, Кнутцен) здраво мыслили в философии. Разумный молодой человек, каким, несомненно, был Кант, мог узнать здесь все необходимое, чтобы получить прочный фундамент в области философии, и был обеспечен всеми материалами, которые способствовали бы тому, что он мог назвать «ростом наук»[313].
С другой стороны, в физических науках, и особенно в астрономии, Кёнигсберг не имел того лучшего, что мог предложить XVIII век. Его посредственность в науке была типична для большинства других университетов Европы, но это означало, что Кант был недостаточно подготовлен к тому, чтобы внести оригинальный вклад в теоретическую или экспериментальную физику. Кроме того факта, что сам Кант не питал особой склонности к механике – позже он часто просил студентов построить физически невозможные механические модели – он не находил в этой области и достойной поддержки в Кёнигсбергском университете. Электрические эксперименты Теске были, пожалуй, ближе всего к реальным экспериментам в науке. Поэтому все, что представляет интерес в ранних работах Канта по физике, свидетельствует настолько же о его изобретательности, сколько о его образовании.
Оценка живых сил: «Что пробудило гений Канта?»
Боровский соглашается с Краусом, что Кант нашел себя где-то в 1744 году, но более здраво выделяет первую работу Канта как ту, в которой проявляется его независимый гений, утверждая, что Кант «начал работать над „Мыслями об истинной оценке живых сил“, через четыре года после того, как поступил в университет»[314]. Боровский также утверждает, что именно «Кнутцен и Теске» вместе заставили Канта забросить мысли об изучении античной литературы и увели его в «неожиданном направлении», а именно в «пустынные поля философии». Их «лекции по философии, физике и математике, действительно превосходно подходившие для пробуждения гения и весьма занимательные (многие студенты Теске до сих пор вспоминают его с благодарностью), необычайно увлекали Канта». Боровский ничего не говорит о комете. Вместо этого он представляет читателю в качестве доказательства предисловие Канта к его первой работе[315].
В предисловии не говорится, что побудило Канта написать такую работу. Это своего рода извинение. Кант признает, что может показаться самонадеянным со стороны совершенно неизвестного автора критиковать таких известных мыслителей, как Ньютон и Лейбниц. Он утверждает, что хотя подобное начинание раньше могло быть опасным, теперь оно вполне уместно: «Можно смело не считаться с авторитетами Ньютона или Лейбница, если они препятствуют открытию истины, и не руководствоваться никакими иными соображениями, кроме велений разума»[316]. Далее он говорит о метафизике: «Наша метафизика, как и многие другие науки, действительно достигла только порога по-настоящему обстоятельного познания. Нетрудно различить слабость во многих ее измышлениях. Часто понимаешь, насколько сильно предрассудок стоит за ее доказательствами»[317]. Ни Теске, ни Кнутцен здесь не упоминаются (как и в других опубликованных работах Канта)[318]. Вместо этого Кант заявляет, что «иногда бывает небесполезно проявить известное благородное доверие к своим собственным силам» и что эта уверенность сообщает усилиям «известный размах»[319]. Он покидает свою стезю, чтобы «публично выразить» почтение и уважение к
По таким утверждениям можно судить, что Кант стал независимым мыслителем; он уверен, что сможет внести оригинальный вклад в натурфилософию. Там не говорится, что его к этому привело – по крайней мере, прямо. Но, возможно, говорится косвенно. В своей работе Кант обращается не только к кёнигсбергским коллегам, не только к членам академии, но и к немецкому читателю вообще. Будучи еще студентом, он осмеливается принять участие в том, что он считает центральным спором между самыми известными мыслителями своего времени. В некотором смысле он идет поверх голов своих преподавателей, так сказать, обойдя дискуссию внутри университета и утверждая за собой право быть равным участником общей философской дискуссии того времени.