Эмануилу легко давался латинский, и те, кто знал его тогда, думали, что он изберет античную литературу для дальнейшего изучения. Рункен говорит, что с Пасхи 1739 до сентября 1740 года его самого больше интересовала философия, а Эмануила – античность[157]. Эмануил и Давид вместе с Иоганном Кунде (1724/1725-1759), еще одним другом, читали классических авторов после уроков, восполняя тем самым скудный школьный список чтения. Рункен, у которого было больше денег, чем у двух его бедных друзей, покупал книги. Уже подумывая о писательстве, они хотели назваться латинизированными именами: Кантиус, Рункениус и Кундеус[158]. Кант остался высокого мнения о древних авторах и читал их всю жизнь. Сенека и, возможно несколько неожиданно, Лукреций и Гораций оставались его любимыми авторами, но и других латинских классиков он знал хорошо. Боровский и другие рассказывали, что даже в старости Кант цитировал по памяти длинные отрывки из своих любимых произведений[159]. Греческой литературой он интересовался меньше. В его опубликованных работах можно найти всего несколько греческих слов, и он никогда не пользовался греческим в эпиграфах своих книг. Это не означает, что он не умел читать по-гречески. Не означает это и того, что он не интересовался греческой философией. Совсем напротив. Как мы увидим, именно открытие заново греков и их философского наследия помогло ему прояснить собственные взгляды в решающий момент его философского развития.
Неудивительно, что любимым учителем Канта был тот, кто научил его латыни. Его звали Иоганн Фридрих Гейденрейх[160]. Ничего не говоря о других учителях, Кант хвалил Гейденрейха даже под конец жизни. Этот «хороший человек» не только укрепил любовь Канта к классическим латинским авторам, но во многом именно благодаря ему Кант хорошо знал античность. Кроме того, Кант был благодарен ему за то, что тот старался научить его ясно мыслит[161]. Когда Кант впоследствии жаловался, что лучше было бы, если бы в школе учили «духу», а не просто «фразам» древних авторов, он говорил вовсе не о Гейденрейхе. Этот учитель был для Канта близок к идеалу и вдохновлял его и его друзей изучать латинских авторов даже вне уроков.
Были еще уроки географии и истории, но они не были столь важны. Более того, поскольку на уроках истории изучали по большей части историю Ветхого и Нового Заветов, ученикам они казались продолжением религиозного обучения. Каллиграфия, искусство красиво писать от руки, кажется, не входила в число любимых предметов Канта. Это был единственный предмет, где его перевели из более высокого года обучения на более низкий.
Французский не был обязательным предметом. Ученики могли изучать его по выбору на трех дополнительных занятиях по средам и субботам. Кант так и сделал. Перед учителем не стояло задачи научить учеников бегло говорить по-французски, но они могли научиться довольно неплохо читать любого французского писателя. Таким образом, мы можем предположить, что Кант умел читать по-французски и понимал устную речь, даже если говорил он, возможно, не так хорошо[162]. Примечательно, впрочем, что Кант записался на французский, ведь за него надо было платить отдельнц[163]. Английский не входил в учебную программу. На самом деле, даже в Кёнигсбергском университете он стал отдельной дисциплиной значительно позднее, чем Кант начал там учиться. Поэтому маловероятно, чтобы Кант где-то формально обучался английскому. Он, наверное, мог бы расшифровать, о чем идет речь в том или ином англоязычном пассаже, но действительно прочесть его – вряд ли.
Арифметика тоже считалась не столь важной, как латынь. Было всего три класса, и они не выходили за пределы элементарных основ.
То же самое можно сказать и о философии. Хотя это был обязательный предмет, а не факультатив, кажется, его преподавали только один год. Если считать школьную библиотеку для учителей показателем того, чему учили в классе, то эта дисциплина была полностью вольфианской по взглядам. Философия была одним из уроков, где ученикам позволялось «вступать в спор» друг с другом. Как бы то ни было, сам Кант позже сказал одному из школьных друзей (Кунде): «Эти господа не смогли раздуть пламя из той искры, что тлела в нас к философии или к математике» – на что его друг, говорят, ответил: «Но им неплохо удавалось ее задуть»[166].
Образовательный дух этой школы хорошо подытоживает утверждение ее директора Шифферта: «повторение – это душа учения: чтобы то, что однажды было выучено, уже никогда не забылось». Специально для повторения выделялись еженедельные классные часы; каждый урок начинался с повторения материала, изученного в прошлый раз. За три недели до экзаменов повторяли весь материал, изученный за полгода. Шифферт считал, что если что-то повторить три раза, то это «твердо запечатлится в памяти»[167]. Вероятно, он был прав, но едва ли уроки от этого становились увлекательнее. Кант много позже одобрил такой подход, утверждая, что «культура памяти очень важна» и что мы знаем столько, сколько удерживаем в памяти. Не был он против и механических методов заучивания слов и другого материала[168]. Впрочем, он считал, что «нужно взращивать понимание» и что «знать, что» постепенно должно связаться со «знать, как». Он считал, что лучше всего для этого подходит математика. Поскольку во Фридерициануме не очень хорошо учили математике, можно предположить, что он едва ли думал, что школа преуспела в обучении пониманию.
Пиетисты не были противниками телесных наказаний, но и не считали их лучшим способом дисциплинарного воздействия на детей. Как отмечает Мелтон, дисциплина «в школах Франке была относительно мягкой для тех дней. Теория наказания Франке отражала усилия пиетистов по субъективизации принуждения, переводу его извне вовнутрь индивида». Пиетисты уделяли большое внимание «интроспекции как инструменту развития самодисциплины»[169]. Во Фридерициануме каждый ученик, шедший на причастие, был обязан заранее «составить отчет о состоянии своей души». Этот отчет сдавали одному из надзирателей, и тот проверял, готов ли ученик к причастию. Если этого было недостаточно, ученику велели принести надзирателю запечатанный отчет от учителей, где излагалось, существуют ли проблемы, которые не позволяют допустить ученика к причастию[170]. Если отчеты учителя и ученика заметно отличались, ребенку делали выговор.
Взрослый Кант питал откровенную неприязнь к того рода интроспекции, которой обязаны были заниматься ученики. Он утверждал, что подобное «наблюдение за собой» или такое «методическое сопоставление воспринятого нами в самих себе, дающее материал для дневника человека, наблюдающего за самим собой, легко может привести к энтузиазму и безумию»[171]. Несомненно, его отвращение к такому самонаблюдению отсылает к тому самому времени принудительных докладов о «состоянии души».
В идеале задачей было научить учеников самодисциплине, но на практике, по всей видимости, дела обстояли совершенно иначе. Один из первых биографов Канта, Иоганн Кристоф Мортцфельд, говорит о «свинцовой атмосфере наказания», царившей во всей школе[172]. Сам Кант подтверждает этот факт, когда рассказывает Яхману, что все его учителя, за исключением одного, пытались поддерживать дисциплину тем, что были очень строгими, но им этого не удавалось[173]. Поскольку Кант был трудолюбивым и старательным и почти всегда заканчивал класс как
В то время Кант потерял мать. Она умерла за три года до того, как он закончил школу. С тех пор они с сестрами и братом могли положиться только на отца. К «свинцовой атмосфере» в школе прибавился не слишком радостный климат дома. Неудивительно, что Кант не любил вспоминать школьные годы.
Под конец учебы в школе Эмануил был отлично подготовлен к тому, чтобы пойти на курс обучения богословию, праву, философии или античной литературе. Хотя теоретически он мог бы учиться медицине или естественным наукам, он не был достаточно подготовлен к этим дисциплинам и не получал для этого поддержку в школе. С другой стороны, Фридерицианум хорошо подготовил его к жизни в Пруссии XVIII века, обеспечив надежным фундаментом для карьеры в лютеранской церкви или в прусском государстве при Фридрихе Вильгельме I.
К критическому или независимому мышлению Канта побудило не образование. Оно было типичным для своего времени, но во Фридерициануме, вероятно, уделялось больше внимания послушанию и дисциплине, чем в аналогичных школах в других немецких землях. Одним из главных идеалов пиетистского образования было культивирование самодисциплины. Пиетисты стремились подчинить не только тело, они хотели управлять умом, прививая определенные религиозные и моральные принципы. В конечном счете их целью было «обратить» учеников из «детей мира» в «детей Бога». Ради этого они считали необходимым тренировать не только их разум, но и волю. Кроме того, Франке, вдохновивший пиетистов Кёнигсберга в их образовательных практиках, считал:
…прежде всего, необходимо сломить природное своенравие ребенка. Учитель, который пытается сделать ребенка более образованным, заслуживает похвалы за взращивание его способности понимания, но этого недостаточно. Он забывает о самой важной задаче: подчинить волю[177].
Может казаться противоречивым, что добровольного обращения можно добиться, сломив своенравие ребенка, но в глазах пиетистов это не выглядело противоречием. Они рассматривали этот слом лишь как первый шаг в так называемой
Неудивительно, что Кант хорошо понимал эту сторону их взглядов – и отвергал ее целиком. Это была «гипотеза», что
…водораздел между добром и злом (то, чем амальгамирована природа человеческая) происходит с помощью сверхъестественной операции сокрушения и надрыва сердца в
Это отвращало Канта. Он считал это лицемерием, поскольку горевание и раскаяние в конечном счете не являются ответственностью того, кто должен быть обращен. Ему казалось невозможным то, что, как считалось, должно было привести к радикальному обращению, отличающему истинного христианина от христианина лишь на словах. Следуя этой гипотезе, мы никогда не можем знать, действительно ли мы обращены, потому что это предполагало бы знание непознаваемого сверхъестественного воздействия. Более того, пиетиста можно отличить от других людей по тому, что он целиком и полностью во всем полагается на Бога и отказывается от любой нравственной автономии. В то же время пиетист склонен проявлять некоторую ложную гордость, как тот, кто принадлежит к немногим «избранным», к тем, кто будучи детьми Божьими, спасен и составляет христианскую элиту. Зрелый Кант отрицал оба аспекта образа жизни пиетистов. Первый был для него проявлением «рабского
Учителя Фридерицианума не сломили волю Эмануила, но это не означает, что они не пытались. Эмануил сопротивлялся давлению, которому почти невозможно было сопротивляться. Можно не сомневаться, что он реально не испытал требуемого преображения и не сделал вид, что испытал его, как многие из других учеников. «Потрясение и ужас», которые он испытывал, «вспоминая о своем рабстве в молодости», больше относились к давлению, предназначенному подтолкнуть его к обращению, чем к интеллектуальным требованиям, предъявляемым ему учителями. В том периоде его жизни таятся истоки его отвращения к молитве и распеванию гимнов и его сопротивления любой религии, основанной на чувстве и сантиментах. В этом смысле воспитание Эмануила не слишком отличалось от воспитания Фридриха II, которое тоже было охарактеризовано как «хроника страдания»[182]. Набожный, но суровый отец Фридриха хотел вырастить мужчину из женоподобного, по его мнению, мальчика, пользуясь теми же методами, что и пиетисты. Хотя обстоятельства юности Канта гораздо менее драматичны, все говорит о том, что он так же сопротивлялся обращению. Как и принц, который был на двенадцать лет его старше, Кант отвернулся от самокопания и самобичевания пиетистов к другим образцам. Эмануил нашел их в латинской классике; молодой Фридрих отыскал их в современной французской литературе. Оба отказались от религиозного образа жизни родителей.
Это одна из причин, почему Кант высоко ценил Фридриха и называл период его правления не только «временем Просвещения», но и «веком Фридриха». Как и Фридрих, он считал, что в юности с ним «обращались как с рабом», но, как и Фридриха, его не сломили. Подчиниться учителям означало бы «руководство со стороны кого-то другого» всю жизнь. Мы не знаем, сформулировал ли Кант эту мысль для себя в школьные годы, но позже он в этом глубоко убедился[183]. Он признавался, что