Не менее интересно еще раз отметить, чего Кант не делает. Если бы он последовал обычной карьере талантливого студента философского факультета Кёнигсбергского университета, он написал бы диссертацию на латыни, защитил ее, стал магистром философии, а затем начал преподавать в университете или в одной из гимназий Кёнигсберга[322]. Один из вопросов, который следует задать – но, насколько мне известно, его никогда не задавали, – таков: почему Кант не представил эту первую работу в качестве университетской диссертации?[323] Почему он решил написать эту работу на немецком вместо того, чтобы потратить силы на выполнение академических требований, которые позволили бы ему заниматься тем, что ему интересно, и преподавать вещи, которыми он интересовался? Он мог написать эту работу на латыни, и он наверняка был достаточно уверен в ее достоинствах. Вместо этого он написал труд, который никак не мог помочь ему продвинуться по карьерной лестнице. По меньшей мере, этот поступок мог выставить его самонадеянным и он мог нажить в Кёнигсберге врагов.
Мы не знаем наверняка, почему Кант избрал такой путь, но тот вызов, который звучит в самом тоне его предисловия, говорит о том, что это было связано с ситуацией в университете. В посвящении он говорит о своем «низком» статусе, или
Есть свидетельства в пользу того, что Канта не так высоко ценили, как пытается убедить нас Боровский. Боровский утверждает, что «Кнутцен, мудрый судья умов, обнаружил в Канте прекрасные таланты, поощрял его в личных беседах и позже одолжил ему Ньютона, и поскольку Канту он понравился, разрешал брать все что угодно из своей богатой библиотеки»[324]. Следует отметить, что он высказал эти утверждения в отрывках, которых сам Кант не видел, а в тех, что Кант видел, он говорит только о том, что Кант ходил на занятия Кнутцена и тот был его любимым преподавателем[325]. Это вполне может быть правдой. Не исключено, что Кнутцен одолжил ему Ньютона – ничего удивительного в то время, когда в университете не было библиотеки.
Факты показывают, что Кнутцен
Сколь невысокого мнения Кнутцен был о Канте, показывает и тот факт, что имени Канта нет среди имен множества студентов, которых он называет выдающимися в своей переписке с Эйлером[327] . Так что сообщение Боровского вполне может быть неверным: Кант не обязательно был протеже Кнутцена. Великий Кнутцен, предсказатель движения комет, не был его ментором, не поддерживал его в дальнейшей карьере. Если Кант не стал богословом, «потому что он был настроен против пиетизма», тогда Кнутцен – если он это узнал – имел все основания недолюбливать Канта. По меньшей мере, он имел бы все основания предсказать Канту туманное будущее в Кёнигсберге[328]. Кант, со своей стороны, мог недолюбливать некоторые «опытные» положения Кнутцена. Работа, которую Кант начал в 1744 году, могла возникнуть как реакция против Кнутцена, а не как вдохновленная им.
Безусловно, в работе видны все признаки того, что Кант был выходцем из интеллектуальной среды, взращенной Кнутценом. Она больше спекулятивная, чем математическая, хотя и поднимает вопрос, который все еще был важен в то время[329]. К тому времени
В других отношениях «Мысли об истинной оценке живых сил» показывают – по крайней мере косвенно – что Кант был уже сам по себе. Ничто не могло помешать ему «двигаться по этому пути». В старости Кант дал понять одному из биографов, что с самой своей «юности» он старался ни от кого не зависеть, «жить для себя и своего долга, не для других. Он провозглашал эту независимость, как основание счастья»[331].
В первом публичном выражении своей независимости Кант вступил в один из центральных споров в немецкой натурфилософии первой половины XVIII века, касавшийся проблемы измерения силы. В конце XVII века Лейбниц выступил против картезианской теории, провозглашавшей, что материя совершенно инертна. Лейбниц считал картезианскую физику попыткой объяснить всю природу при помощи того, что он называл «мертвой силой». Он проводил различие между этой «мертвой силой»
Кант открыто начинает свое исследование с «некоторых метафизических понятий»[335]. Он желает быть посредником между обеими сторонами, утверждая, что ошибаются обе и никто из них не смог описать природу целиком. Он считал, что лейбницианцы, пожалуй, испытывают самые большие проблемы. Математика доказала их неправоту, потому что она «не допускает никакого другого мерила сил, кроме старого, то есть
Совершив несколько неожиданный поворот в аргументации, в третьей части книги Кант продолжает утверждать, что математическое понятие «тела» – не обязательно единственное или верное определение физического тела. Теперь он излагает «новую оценку живых сил как истинного мерила сил природы»[337]. Утверждая, что аксиомы математики могут исключать определенные характеристики, которыми физические или естественные тела могут тем не менее в действительности обладать, он стремится показать, что они могут по этой причине содержать некий внутренний принцип, который заставляет их прилагать силу. Такое тело может «увеличивать в себе силу, возбужденную в нем извне причиной его движения»[338]. Кант называет движение, вызванное таким внутренним началом, «свободным движением», то есть движением, скорость которого всегда остается одной и той же. Мерой скорости тел в свободном или бесконечном движении, как он его еще называет, является живая сила. В то время как мера любого другого движения – это импульс, свободное движение следует понимать по Лейбницу. Для Канта важно то, что живая сила возможна, только если есть свободное движение[339]. И все же мы не можем доказать, что свободное движение существует. Мы можем только принять его как гипотезу. Теория живых сил тоже всего лишь гипотеза, и это, как указывает Кант, и есть то, что Лейбниц хотел сказать в «Теодицее»[340]. Новая теория Канта оказывается призвана защитить и модифицировать теорию Лейбница о живых силах.
Кажется, то же самое относится к ньютоновским мыслям об «активной силе».
Учение о живых силах было связано с теорией монад. Лейбниц считал, что полностью материалистическое или механистическое объяснение явлений невозможно, и поэтому полагал форму, энтелехию и силу внутренним началом субстанций. Кант соглашается с этой точкой зрения. Когда он проводит различие между математическими и естественными телами и когда он приписывает естественным телам внутреннюю силу, позволяющую им иметь свободное движение, кажется, что он просто следует Лейбницу, но это не так. Скорее Кант следует идеям Александра Готлиба Баумгартена (1714–1762), вольфианца, который подошел к Лейбницу ближе, чем любой другой из современников-вольфианцев, – или, лучше сказать, он развивает эти идеи. Баумгартен пытался защитить теорию предустановленной гармонии перед лицом теории физического влияния путем отказа от утверждения, что монады не воздействуют друг на друга. Как и Кант, он утверждал:
Хотя некоторые из наблюдений Канта (и Баумгартена) и были нацелены на то, чтобы модифицировать идеи Лейбница, фундаментальных изменений тут не предполагалось. Кант утверждает, что если бы у него было больше времени, он бы показал, что его теория в состоянии отдать должное «правилам всеобщей гармонии и порядка» Лейбница, столь «похвальным» в свете взглядов Лейбница на живые силы. Он даже заявляет, что завершил «несколько набросков», в которых он именно это и показывает[343]. Кажется, Кант соглашается здесь с теорией Лейбница о предустановленной гармонии. И действительно, его «новую систему» можно понимать как подводящую новое основание под эту лейбницевскую доктрину[344]. И все же предустановленная гармония Канта отличается от гармонии Лейбница в том смысле, что предустановлено не только внутреннее состояние субстанций, но одновременно
Хотя Кант и соглашается с тем, что теория физического влияния – это корректное описание определенного рода движений, он считает, что она не может объяснить всей реальности. Она объясняет только внешнюю причинность. Внутренние принципы субстанций подчиняются другим законам. Бог (и его предустановленная гармония) необходим, чтобы поддерживать гармонию внутренних и внешних сил. Какие последствия это имеет для нашего понимания пассажа в самом начале книги, на который часто ссылаются, утверждая, что Кант был сторонником теории физического влияния? Там Кант пишет, что «ничто так не помешало одному проницательному писателю добиться полного торжества физического влияния над предустановленной гармонией, как именно это небольшое смешение понятий, от которого легко избавиться, как только обращают на него внимание»[346]. Это смешение понятий касается души, и в частности вопроса, может ли душа, будучи нематериальной, привести материю в движение. Кант утверждает, что этот вопрос перестает выглядеть парадоксальным, как только мы осознаем, что о душе можно и нужно говорить как о находящейся в каком-то «месте»
Часто высказывалось мнение, что Кант здесь отсылает к Кнутцену. Кнутцен действительно утверждал, что у души есть место, что она находится
Скажем больше. Во-первых, в тоне Канта звучит сарказм: легкое смешение мешает абсолютному триумфу – а правда ли смешение такое уж легкое? Если «проницательный писатель» действительно Кнутцен, тогда это колкость. Во-вторых, нет причин полагать, что Кант действительно считал, что теория физического влияния может когда-либо взять верх над теорией предустановленной гармонии так, как это видел Кнутцен, то есть полностью заменив ее. То, что говорит Кант, вполне совместимо с той точкой зрения, что теория физического влияния была триумфом в одной области, а именно в том, что касается мертвой силы и внешней причинности, но не в том, что касается систематического описания целого.
Теория предустановленной гармонии в самой строгой ее форме была неприемлема для Кнутцена и других пиетистов в Кёнигсберге по теологическим причинам. Им казалось, что она вступает в противоречие с верой в свободу воли и ведет к полному детерминизму и фатализму. Таким образом, хотя Кнутцен использует слово «монада», его монады отличаются от монад Лейбница. Они характеризуются «интеллектом и свободной волей»
Таким образом, книгу можно рассматривать как акт неповиновения. Кант отрицает один из главных постулатов своего учителя. Это выражение его «настроя против пиетизма», и оно не могло пройти мимо пристального внимания пиетистов. Это, вероятно, отчасти объясняет, почему текст не мог стать диссертацией и почему Кант думал, что ему нужно уехать из Кёнигсберга.
Процесс, который привел к этому разрыву, начался уже в 1744 году. Одну из причин, почему ему потребовалось так много времени, чтобы уехать, можно найти в важном событии в личной жизни Канта. 1744 год был знаменателен не только из-за спора вокруг Фишера и кометы Кнутцена. В конце этого года серьезно заболел отец Канта, с ним случился удар, который привел к его смерти «от полного изнеможения» через полтора года, 24 марта 1746 года[348]. Это радикально изменило жизнь Канта. Его старшей сестре было 25, двум младшим сестрам – 17 и 14, а младшему брату – всего 9 лет. Похоже, что две сестры уже покинули дом и работали где-то в других хозяйствах, и только самая младшая сестра и брат оставались дома. Кант, как старший сын, теперь отвечал за всю семью. Сестра, вероятно, достаточно сносно могла позаботиться об отце и брате, прибегая к помощи старших сестер и родственников. И тем не менее, часть работы выпала на долю Канта, и он уже не мог так свободно учиться, как раньше. Кант, должно быть, ответственно подошел к своему долгу. В «Метафизике нравов» он приводит пример человека, который отказывается от запланированного им развлечения «без колебаний, хотя и весьма неохотно, при мысли том, что он в таком случае не выполнит какой-то служебный долг или
Кант уехал из Кёнигсберга вскоре после августа 1748 года[352]. Значительную часть двух лет между смертью отца и отъездом наверняка заняли хлопоты по поводу имения. Как позже в одном из писем говорил сам Кант: после того, как все долги были уплачены, осталось не так уж много. И все же наверняка нужно было время, чтобы продать дом, инструменты и оборудование отца, позаботиться о брате и сестрах. Какими бы мотивами не руководствовался Кант, уезжая из Кёнигсберга, он не мог уехать, пока эти вопросы не были улажены. В этот период (в 1747 году) Кант внес в книгу ряд исправлений и написал посвящение Иоганну Кристофу Болиусу (1703–1785), преподавателю медицины в Кёнигсбергском университете. Он жил по крайней мере часть времени у другого студента, который ему помогал – как и его дядя. Впрочем, после того как семейные дела были улажены, в Кёнигсберге его почти ничего не держало, тем более что он не видел возможности карьерного продвижения в университете.