Книги

Жестокость. История насилия в культуре и судьбах человечества

22
18
20
22
24
26
28
30

С психологической точки зрения этот аргумент prima vista[318] кажется весьма правдоподобным. Кроме того, в другом месте Мишель де Монтень противопоставляет «жестокость дикарей», каннибалов, бессмысленной жестокости своей собственной культуры[319]. Но в своем провокационном сравнении философ упускает решающий момент, поскольку в примитивных культурах ритуальное поедание убитых противников является частью образа власти. Это видно хотя бы из того, что победитель поглощает побежденного противника, демонстрируя свое превосходство, и таким образом присваивает его субстанцию.

В этом контексте также интересно поведение Ахилла, который, согласно «Илиаде», провез тело своего поверженного противника Гектора на колеснице по Трое. Это тоже форма насилия в квадрате. Жестокость здесь заключается в том, что тело повторно подвергается пыткам. Умело направляемое рассказчиком сочувствие читателя активизируется тем, что месть греческого героя за своего убитого друга Патрокла представляется как сомнительная и чрезмерная[320]. Этический прогресс гомеровского искусства состоит в том, что оно, с одной стороны, призывает проявить сочувствие к тем, с кем жестоко обращаются, а с другой – с почтением вспоминает побежденных, убитых, изнасилованных, заключенных в тюрьму, и, более того, ставит под сомнение насилие и жестокость. Поэма Гомера, при всех ее культурных особенностях, не является произведением, побуждающим к принятию насилия. Кажущиеся абсурдными мучения и уродование физически мертвого тела можно понять как части динамического процесса, в котором другой должен быть символически уничтожен раз и навсегда, чтобы от него ничего не осталось в памяти человечества. Эта практика показывает, что не только правитель имеет реальное и символическое тело[321].

В нынешней исторической ситуации вызывает сомнения идея, что можно долго сдерживать жестокость. Мишель де Монтень утверждает возможность в той или иной мере «обуздать» все влечения, повелевающую силу Марса и Венеры, то есть, в терминологии Фрейда, агрессивные побуждения и либидо[322]. И наоборот, в самом начале он спрашивает, не является ли жестокость особой и неслучайной добродетелью, если собственные склонности человека слабо развиты, как у него: «Будь у меня от рождения более неуравновешенный характер, я представлял бы, наверное, жалкое зрелище»[323]. Очень современно звучит его критика тех родителей, которые не принимают мер, видя, что их дети жестоки к окружающим, а также – и это важно для философа – к другим живым существам.

5. О жестокости правителя: Элиас Канетти, Геродот, Уильям Шекспир и Ибн Баттута

I. Жестокость и путь к власти

В рамках дискурсивной истории о жестокости мы с неизбежностью будем возвращаться к «магическому» треугольнику жестокости, власти и насилия, проводя различие между этими тремя проявлениями превосходства и анализируя их взаимосвязь и возможные точки соприкосновения. Так, Сенека сближает жестокость с формой насилия, которая подрывает власть правителя. Она стратегически дисфункциональна, поскольку разрушает власть, которую можно сохранить только благодаря благоразумию и милосердию. Таким образом ему удается прочно связать реализм и гуманизм. Напротив, Элиас Канетти на примере индийского мусульманского правителя показывает близость жестокости и власти. В обеих концепциях жестокость представляется как рациональная и целенаправленная. Для Канетти это проявляется в том, что те, кто выступает против жестокого и наводящего страх режима, рискуют своей жизнью.

Название макроэссе Элиаса Канетти «Масса и власть» (1960) отражает двойственную структуру текста; вместе с тем остается неясным, как именно автор видел связь между этими двумя понятиями. В первой части предлагается несколько искусственная типология различных масс, в то время как вторая часть посвящена ситуативно различным констелляциям власти. При этом накладываются друг на друга такие явления, как власть, насилие и жестокость. С критической точки зрения автору, который дает прекрасные описания одержимости властью, не удается точно определить различия и общие черты этих трех проявлений агрессии.

Раскрывая соотношение между массой и властью, Канетти приводит таблицу, в которой показано, что обе формы человеческого поведения в конечном счете сводятся к «хватанию» и «поглощению». Tertium comparationis[324] двух частей эссе, их «связка» – это страх приближения и прикосновения другого и потенциальная угроза насилия и нарушения границ. «Приближение одного существа к другому, относительно которого оно питает враждебные замыслы»[325] происходит в акте выслеживания, а затем нападения и – этимологически родственного ему – хватания[326].

Массу и власть или, точнее, тип авторитарного насилия, вероятно – Канетти не говорит об этом напрямую, – объединяет нарушение границ, нашей физической неприкосновенности. В игре сильных (это может быть не только один тиран, но и коллектив, масса) со слабыми на первый план всегда выходит презрение к абсолютно беззащитным, «добыче». Мыслитель неоднократно прибегает к сравнениям с поведением животных, но все же дает понять, что человек обладает способностью предвидеть планируемое действие: «Ходящий вокруг добычи знает, что она ему уже принадлежит; с момента, как она определена в добычу, в воображении она уже съедена»[327]. Разрушение, поглощение и хватание – это моменты, сопровождающие утверждение собственной значимости. Страх здесь проявляется двояко: тот, кто преуспевает в игре за власть и делает ее центром своей жизни, наоборот, живет в постоянном страхе перед собственным бессилием. Поэтому его властные решения должны быть направлены преимущественно на производство страха. В наши дни это отчетливо проявляется в патриархальном подавлении женщин. Сегодняшние религиозные фундаменталисты, например, не стесняются советовать мужчинам, как бить и унижать своих жен, чтобы они не смели противостоять их власти и ставить ее под сомнение. В то же время это означает, что жестокость – это не просто вторичное явление в смысле возбужденного и чрезмерного насилия, а центральный элемент определенных форм поддержания власти. Игра власти всегда сводится к тому, чтобы вселять страх и ужас в другого, которого нужно подчинить, угрожая ему и особенно ей полным символическим или реальным уничтожением и, более того, делая так, чтобы другой осознал и принял эти угрозы: вспомним, к примеру, обязательное ношение хиджаба во многих фундаменталистских исламских режимах[328].

Привлекательность власти заключается в том, что она дает возможность разделаться со своим противником так, что от него или от нее ничего не останется. В этом смысле таблица, которую Элиас Канетти приводит в «Массе и власти», наглядна и поучительна. Если проводить аналогию со сказкой о животных, то это адаптированная версия жестокой игры в кошки-мышки. Господин – у Канетти отсутствует фигура женщины-правительницы – прекрасно знает, что может убить беззащитного соперника в любой момент, но откладывает момент расправы, чтобы иметь возможность насладиться беспомощностью жертвы и вместе с тем собственным превосходством. Жестокость – это удовольствие за счет других, своего рода задерживаемый оргазм или растянутая во времени оргия власти. Перформативный аспект является неотъемлемой частью жестокой ситуации.

II. Неограниченное право распоряжения другими: Фридрих Геббель и Лион Фейхтвангер

Всемогущество, основанное на жестокости, также включает в себя аспект произвола: кого и как убивать – это исключительно мое решение, не ограниченное никем и ничем и не требующее оправдания. Когда я убью и убью ли вообще – решать только мне. Жестокость превращает насилие в рулетку, как в пьесе немецкого драматурга Фридриха Геббеля «Юдифь». В первом действии царь Олоферн проводит суд и предлагает своим подчиненным высказать жалобы. Когда простой солдат пожаловался на начальника, то не только последний, но и сам жалобщик были приговорены к смерти. Ловушка власти захлопнулась. Морально-психологическая жестокость такого решения основана на произволе, который демонстрирует абсолютный характер власти для выживших. Это подтверждается в том числе тем, что жизни лишаются невинные люди:

Воин. Во время вчерашнего сражения мне удалось захватить рабыню, такую красивую, что я остановился в смущении, не решаясь дотронуться до нее. Начальник пришел вечером в мою палатку, когда меня не было, увидел девушку и зарубил ее за то, что она не покорилась ему.

Олоферн. Казнить начальника. (Конному стражнику.) Быстро! И воина тоже. Взять его. Но пусть начальник умрет первым.

Воин. Ты хочешь убить меня вместе с ним?

Олоферн. Ты слишком дерзок. Я хотел испытать вас своим приказом. Если позволить вам жаловаться на начальников, кто запретит начальникам жаловаться на меня?

Воин. Я хотел сохранить эту девушку для тебя.

Олоферн. Нищий, нашедший корону, знает, что она принадлежит королю. Король не обязан рассыпаться в благодарностях. Однако я награжу тебя за старание, ибо нынче я милостив. Можешь напиться допьяна моим лучшим вином перед казнью. Уведите его[329].

Наконец, исключительность власти проявляется в том, что она может дотянуться до любого человека. Жестокость порождает власть путем запугивания выживших, которые в то же время являются зрителями. Кроме того, эта кульминация могущества знаменует собой поворотный момент, поскольку вместе с произволом возрастает опасность для правителя стать объектом насилия, которое он сам и спровоцировал. Эта тема звучит в размышлениях Сенеки, Мишеля де Монтеня и, в определенной степени, Элиаса Канетти.

Насилие, смешанное с произволом, имеет, как было сказано ранее, двух адресатов. Оно хочет видеть страдания другого и довести его/ее до состояния абсолютной беспомощности. Но у него есть и другой адресат – зритель, третья сторона, который поначалу радуется (вернее было бы сказать, злорадствует) тому, что его пощадили: ему передается сигнал, что любой человек, включая его самого, или группа людей могут оказаться под ударом в любое время. Субъектная позиция зрителя амбивалентна и неустойчива, поскольку он в качестве наблюдателя причастен к превосходству преступника и его приспешников, но находится в неудобном положении потенциальной следующей жертвы, которая может быть уничтожена так же, как и объект инсценированного насилия. При этом важен театральный аспект: жестокость во многих ее проявлениях отнюдь не чуждается всеобщего внимания. Иногда логика абсолютного господства требует публичности жестокого наказания – подданным представляется образец возможного насилия, чтобы продемонстрировать неограниченную власть правителя. Жестокость вызывает страх, который служит питательной средой для власти любого рода. Избыточно театральный акт публичного насилия описал Мишель Фуко в начале книги «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы» (1975). Второго марта 1757 года Робер-Франсуа Дамьена[330] приговорили к «публичному покаянию перед центральными вратами Парижского Собора», куда «его «надлежало привезти… в телеге, в одной рубашке, с горящей свечой весом в два фунта в руках», затем «в той же телеге доставить на Гревскую площадь и после раздирания раскаленными щипцами сосцов, рук, бедер и икр возвести на сооруженную там плаху, причем в правой руке он должен держать нож, коим намеревался совершить цареубийство; руку сию следует обжечь горящей серой, а в места, разодранные щипцами, плеснуть варево из жидкого свинца, кипящего масла, смолы, расплавленного воска и расплавленной же серы, затем разодрать и расчленить его тело четырьмя лошадьми, туловище и оторванные конечности предать огню, сжечь дотла, а пепел развеять по ветру»[331].