Я пробуждался, засыпал и опять сражался и умирал у старого Нарвского моста на рубеже России. Только было непонятно — откуда я знаю, что стало потом, ведь я убит, с кем же было все то, что случилось со мной после?
На днях нечаянно нашел свою много лет пылившуюся со старыми бумагами тетрадку и на пожелтевшей по краям первой страничке прочел крупно выведенное: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Совсем непохожий на мой теперешний почерк, буквы с завитушками, бурые выцветшие чернила…
Книг в деревне, где я переписал тогда с листка календаря эти горьковские слова, почти не было. Школу у нас закрыли весной сорок первого, когда молоденькая учительница вышла замуж и уехала в другое село, взамен никого не прислали, и всю войну ребятишки ходили учиться за три километра в соседнюю Маломуромку. Не было и избы-читальни, и лишь в колхозной конторе среди папок с ведомостями начисления трудодней лежали три книжки: «Кавказский пленник», «Происхождение земли» и «Борьба за огонь». Впоследствии, когда нашу Красноярку объединили с двумя соседними деревнями, прислали библиотеку из сельсовета — полнехонький книжный шкаф, но в сорок пятом были только те три книжки, несколько потрепанных брошюр, да еще привез я тогда с собой из Нового Васюгана сборник задач и учебник литературы за восьмой класс — надеялся, что когда-нибудь снова смогу учиться, и эти потрепанные довоенные учебники были словно ниточка, за которую долго держался.
А слова Горького переписал в тетрадку, когда начал вести дневник. Сохранилось от него с десяток страничек, да несколько вставленных в прорези для уголков с годами бледнеющих фотокарточек. Некоторые тоже потеряны, и на их месте обрамленные строчками светлые пятна. Жаль, что дневник я вел недолго, да и записывал несущественное. А сколько интересного рассказывали наши деревенские, собиравшиеся зимними вечерами на огонек керосиновой лампы в контору! Сколько пережитого, сколько жизненных дорог, судеб… Теперь уже почти никого из тех людей не осталось, ушло в небытие и то, что с ними было.
Не думал я, что спустя много лет буду часто ворочаться памятью к деревне, куда привела меня когда-то судьба. Моя деревня… Я говорю: «Мой Ленинград», потому что в нем родился, называю своим шахтерский город Кивиыли в Прибалтике, где прошла большая часть моего довоенного детства; Нарва и Тарту — тоже мои города, там я учился, зову своим городом Томск — здесь живу уже двадцать с лишним лет. И та притулившаяся на обрывистом берегу Васюгана деревушка Красноярка, которой сегодня уже нет, — тоже моя.
Родная, приютившая меня деревня. Оглядываясь на прожитые там годы, теперь понимаю, что то была для меня светлая пора. Хотя еще не до́сыта ели, ходили в обносках, тяжело работали за скудные трудодни — самое страшное уже миновало, рядом жили хорошие люди, и жизнь была впереди, и надежда.
Когда старенький речной катер, тянувший по течению из Нового Васюгана груженную бакенами лодку, попутно привез меня в Красноярку, все прошлое осталось за пустынными плесами, за крутыми и пологими излучинами, по которым медленно несет к Оби свою непроглядную воду таежный Васюган. Пройдет пятнадцать лет, и я уеду по этой извилистой, распахнувшейся к устью реке, последний раз увижу источенный стрижами крутояр, бревенчатые склады на берегу, размытый дождями взвоз. И долго буду глядеть с кормы, покуда не скроется за поворотом последняя березка со скворечником, последняя поседевшая на дождях избяная крыша.
Но это — через пятнадцать лет. А в том далеком июне сорок пятого все было впереди — и жизнь, и надежда. И та печаль по деревне тоже. Я стоял на берегу, стучал уходящий катер, певучий женский голос понукал где-то за околицей коня, и наносило запахом черемухи. Первый послевоенный месяц, первый мирный июнь после страшного июня сорок первого.
Сухопарый мужичок в выпущенной на галифе незачембаренной рубахе, сидя на ступеньке колхозной конторы, сворачивал самокрутку.
— Вон он — наш председатель, — показала на него шедшая по воду тонконогая девчонка, когда я, тяжело дыша, поднялся по крутому взвозу.
Стянув с головы кепку, я протянул ему привезенную с собой бумажку из райзо.
Он положил незажженную цигарку на металлическую коробочку, в которой носил табак, взял пожелтевшими от самосада пальцами мое направление и стал читать, шевеля губами:
— Направляется в колхоз «Заря»… на работу счетоводом…
Поглядел на размашистую подпись, потом на мое обрямканное пальто, кепку.
— Не просил я у них счетовода.
— Меня прислали, — сказал я дрогнувшим голосом.
Он еще раз перечитал бумажку.
— Тебя как звать?
— Дима.
— А тут перед фамилией буква ве стоит. Пошто так?