Книги

Разбитое зеркало

22
18
20
22
24
26
28
30

— Лодку проспали!

Я открыл глаза и тут же зажмурился от ослепительного сверкания реки. Забредший по колено в воду Лешка орал, а лодка, покачиваясь на мелкой ряби, уплывала. Вероятно, мы ее путем не вытянули на берег, она сползла, и теперь ее уносило по течению.

Спотыкаясь о замытые камни, побежали по берегу, а наша посудина уплывала все дальше и дальше… Наконец какой-то катавшийся на байдарке парень в темных очках подогнал ее к берегу, мы вытащили лодку далеко на песок, и вдруг стало смешно, как мы перепугались, как орали и бежали, оставив где-то ботинки и носки… Первым стал смеяться Лешка, глядя на него, засмеялся я, и Гоша тоже широко и простодушно заулыбался.

Потом, по очереди гребя, плыли обратно. Вода у берега полнилась тенью, солнечный шар тонул в предвещавших ветер облаках, небо на западе багровело, словно подымавшееся зарево огромного пожара. А до войны оставалось двадцать восемь дней. Таких длинных и таких коротких.

Не знаю, что стало во время войны с Лешкой, а с Гошкой я встретился летом сорок третьего. Уже не было в живых ни моего отца, ни матери, ни сестренки, и сам я хватил лиха, наголодался, намерзся, поскитался по людям. Но в сорок третьем малость «одыбал», работал в рыбозаводской конторе, получал четыреста граммов хлеба на день и не помню уж теперь сколько положенных по продуктовым карточкам крупы, сахара и жиров. Правда, крупу иногда заменяли подмоченным горохом, сахар — конфетами, а жиров в иной месяц совсем не давали, но жить было можно. И война уже была иной — маячила Победа. О Гошке слышал, что его в сорок первом тоже привезли сюда, в Васюганский район, что живет он не то в Березовом, не то в Катальге, но ни разу не довелось его видеть. И вот однажды после Октябрьской, когда проторили от деревни до деревни через болота и застывшие речушки зимник, открывается дверь нашей бухгалтерии и входит Гошка. Худой, вытянувшийся, в стеженой фуфайке и завязанной под подбородком тесемочками ушанке. Я его сразу признал, а он меня — нет, то ли я больше изменился, а может, просто не думал он меня здесь увидеть. Меньше трех лет минуло с той поры, как мы учились в Нарве, но казалось, прошла жизнь.

Поднявшись из-за стола, я подошел к нему, он узнал меня, что-то знакомое блеснуло в его глазах и тут же погасло. Достал из-за пазухи пакет, который с ним прислали из Катальги, отдал нашему всегда усталому и сердитому главбуху, и мы вышли в коридор.

— Куришь? — спросил он, протягивая кисет с махоркой.

Свернув самокрутку, закурил и, пока мы разговаривали, оставался грустно-серьезным. Мать его умерла год назад, от отца не было известий, сам он работал в бондарке на рыбпункте, пришел в Новый Васюган с обозом и сегодня с тем же обозом собирался обратно в Катальгу. Я пытался завести разговор о прошлом, но он вроде не хотел о нем говорить.

— Помнишь, как мы катались на лодке? — спрашивал я его. — Ну, тогда, в последний раз?

Он кивал, а сам будто вслушивался в какую-то свою боль.

— Потом она уплыла, а мы бежали по берегу…

Заветренные скулы его выдавались, над губой пробивались редкие усики, запавшие глаза глядели печально.

— Помнишь?

Он опять кивал, но отрешенно, словно ему неинтересно, будто есть что-то другое, главное, а все, что было, — пустяки, суета. Он часто покашливал, и кашель у него был нехороший, грудной.

— Кончится война, вернемся в Нарву, — сказал я, пытаясь его ободрить. — Будет хорошо. Будет адски спец.

Он первый раз улыбнулся, но все равно невесело.

Прощаясь, жесткой ладонью сжал мою:

— До свидания, Димка. Мужики, наверное, запрягают уже, хотели сегодня до Дальнего Яра…

Надел обшитые шинельным сукном рукавицы и ушел, впустив через порог стелящийся морозный пар. В бухгалтерии стучали счеты. Стало тоскливо.

В июле, когда на западе уже шли бои за освобождение Прибалтики и в бумажной тарелке репродуктора над конторской дверью все чаще ухали перемежавшиеся-шорохами и грозовыми разрядами далекие победные салюты, я нелепо услышал о Гошкиной смерти. В тот день Николай Андреевич в своей неизменной перепоясанной пояском толстовке как всегда стучал замусоленными костяшками счетов, а я делал разноску по карточкам, невольно поглядывая на видневшуюся из окна сельповскую пекарню, из открытых дверей которой возчик и повязанная белым платочком женщина, такая худая, что не верилось, что она работает в пекарне, беремями, словно охапки дров, носили в хлебовозку ржаные буханки. Гнедой мерин съеденными зубами жевал опостылевшие удила и крупной головой отгонял льнувших к стертому плечу мух. В форточку тянуло томительным запахом горячего хлеба, время приближалось к полудню, и день впереди был нестерпимо долгим…