Книги

Разбитое зеркало

22
18
20
22
24
26
28
30

— Флотскому по форме положено, а тебе зачем? — спросил он, посерьезнев.

Молчком снял с крючка висевшую бескозырку, отцепил крытую алой эмалью пятиконечную звездочку с серпом и молотом и протянул мне на широкой ладони:

— Ну, ладно, бери на память.

Неделю я носил ее на груди, а в субботу, сбежав с последнего урока, чтобы поспеть к поезду, которым уезжал домой, спрятал за лацканом курточки — не знал, как отнесется к звездочке отец — в гражданскую он воевал не за тех, у кого на буденновках пятиконечные звезды.

Дома меня встретили мама с сестренкой, отец еще не вернулся с завода. Наскоро поев, я оставил на вешалке курточку и пошел к железнодорожной насыпи, где вечерами мальчишки и девчонки с нашей улицы собирались на игру в лапту. Собирались, когда учились вместе в одной школе, продолжали приходить сюда и когда многие стали приезжать только на воскресенье. Разбившись на две партии, били с подачи по мячу, стремглав мчались вдоль насыпи к проведенной по земле заветной черте, руками и фуражками ловили высокие «свечки». И в тот вечер, как всегда, мазали и выручали, так же оглашали полянку хлесткие удары лапты, так же пахло увядшей полынью, просмоленными шпалами, и было счастливое чувство беззаботности, какое может быть только в детстве. Но вдруг я остро ощутил, что всего этого скоро не будет. Нет, я не знал, что недалеко время, когда здесь прокатится война и раскидает нас в разные стороны, не было предчувствия чего-то трагического, неотвратимого. Просто увидел, как выросли с прошлого лета Сашка, Мишка и Колька, какими длинноногими стали наши девчонки, и с грустью понял — что-то уходит от всех нас, кончается что-то хорошее, может быть, лучшее в нашей жизни. Далеко улетал уже плохо различимый в сумерках мячик, убегали к спасительной черте девчонки, вечер переходил в наполненную осенними запахами ночь, и, приближаясь откуда-то издалека, долго и тревожно кричал паровоз.

Расходились с полянки, когда зажглись огни. Зимой во время финской войны в поселке соблюдали светомаскировку — закрывали окна складывающимися гармошкой шторами из плотной бумаги, но с весны шторы уже не стали опускать, неяркий свет из нашей кухни падал на пожухлые астрочки в палисаднике, шуршал под ногами крупный песок на дорожке к крыльцу, и снова нахлынула мучительная любовь ко всему, что меня окружало. Сейчас отворю дверь, увижу рано начавшую седеть маму, отца, сестренку с одноруким мишкой, которого купили мне, когда я сильно болел. Увижу круглый будильник на накрытом клеенкой столе, полочку с книгами, грезовскую головку в овальной раме — все привычное, дорогое, от чего уезжал, к чему возвращался. И все было так — родители, сестренка, ощущение уюта, тепла и щемящее сердце счастье — как хорошо, что я дома, как хорошо жить.

Когда мама, уложив сестренку, легла спать сама, а мы с отцом остались вдвоем на кухне, я взялся за уроки — на воскресенье обычно много задавали. Отец, как всегда, сидел за книгой, но я почувствовал, что он не читает, а смотрит на меня. Поднял голову и встретился с ним взглядом.

— От меня прячешь? — спросил он.

— Что прячу? — переспросил я, хотя уже понял.

— Звездочку.

— Я… Я боялся обидеть тебя.

Он подошел к двери, снял с вешалки мою куртку, отцепил спрятанную за лацканом красную звездочку и прикрепил поверх него, расправив держащие звездочку медные ушки.

— Не надо прятать. Носи на виду, сын.

Он был смущен, как будто это не я, а он прятал, будто он в чем-то виноват передо мной.

Отец, отец…

Россия. У моих сверстников, чье детство прошло в России, она всегда была с ними. Коль они русские и родились на своей земле, как же еще могло быть иначе? Не было у них вопросов, как у тех ребят, чьи родители покинули родину, кто рос в эмиграции.

Моя Россия была сказочной и противоречивой, в каждой сказке есть правда и ложь, в каждой сказке есть грезы. Невский, Летний сад с ажурными решетками и белым мрамором статуй, Мариинский театр, куда ходила гимназисткой мама, кадетский корпус, где учился отец, — та Россия, о которой вспоминали дома. Полтава и Бородино, сказки Пушкина, картины Васнецова и Верещагина, репродукции которых вместе с видами петербургских улиц под неправдоподобно голубым небом были на открытках в моем альбоме, — все это была тоже Россия. И билибинские витязи в высоких шеломах и на богатырских конях, и бемовские открытки с христосующимися крестьянскими ребятишками, и старая серебряная ложка с монограммой… А еще была Советская Россия, где остались дедушка и бабушка, дядя Володя, тетя Оля с тетей Верой, которых я никогда не видел. В той России голод и разруха, там большевики, туда нельзя. Об этом я тоже слышал дома и одно время думал, что есть две России — та, которую вспоминали, и другая — Советская.

Но, может, парадоксально — обостренное ощущение родины у меня во многом и потому, что в детстве я был от нее оторван. И дома, и в начальной школе, где учился, постоянно напоминали: мы — русские. Не всегда это приводило к добру — под одной крышей, но раздельно учились русские и эстонцы, и нередко на переменах мы учиняли между собой драки. Помню, как эстонских мальчишек учителя отпускали после уроков домой, а мы, выстроенные шпалерой, по часу, а то и дольше стояли навытяжку перед сидевшей с книжкой директрисой. Стояли за то, что дрались с эстонцами.

Для большинства эмигрантских детей, тем более тех русских, чьи родители жили в Эстонии еще до революции и гражданской войны, за советской границей была не чужая сторона. Туда стремились, некоторые туда уходили. О них не говорили — они перешли границу, говорили: «Бежали в Россию». Иногда: «Бежали к большевикам».

Могу сейчас лишь предположить, как постепенно примиряли в себе мои родители две России — ту, бывшую, и Советскую, как с годами менялось их восприятие того, что происходило на Родине, которую они покинули. Не могу обобщать — рассказываю лишь об одной маленькой эмигрантской семье, той, в которой вырос. Не кривя душой, скажу — отец с матерью радовались добрым вестям, которые приходили из-за кордона, и начинали верить в новую Россию. Однако в тридцатых годах вести оттуда были не только отрадными. Тяжко было на чужбине, но и возвращение страшило. Свою горькую чашу родители испили до дна — скитаний, лишений, унижений сполна досталось на их долю.