Книги

Разбитое зеркало

22
18
20
22
24
26
28
30

Я живу в одной комнате с Хейнсом, поступившим в первый класс здешней немецкой гимназии. Поскольку знаю лишь с десяток немецких слов, а Хейнс не умеет по-русски, разговариваем по-эстонски. Общаемся мало, по вечерам он пиликает на губной гармошке или пропадает на собраниях «гитлерюгенд». Иногда к нему приходят его сверстники из немецкой гимназии, с ними он охотно болтает, и, прощаясь, все вскидывают вытянутые вперед руки: «Хайль Гитлер!» Комната наша проходная, двери отгорожены двумя шкафами, за которыми проходят к себе старшие сестры Хейнса — хорошенькая смуглянка Рита и сухопарая блондинка Гизела. Слева снимает комнату курчавый, со сросшимися на переносье черными бровями и удивительно белой, прямо-таки какой-то матовой кожей, студент-медик, итальянец Тредичи. Еще в пансионе обитают три старые прибалтийские немки, к двум часам они выползают из своих комнат пообедать с такими же, живущими где-то, но столующимися здесь, фрау фон такой-то, герром фон таким-то, тоже увядающими, одинокими, старающимися сохранить старческую пристойность — больше уже нечего сохранять. Все они доживают свой век, как доживают здесь стенные часы, долго хрипящие перед тем, как отбивать время, картины, так полинявшие, что на них не отличить небо от моря, как широкие, словно кринолины, старые абажуры, так же, как доживает весь этот дом, с дребезжащим колокольчиком у входа, с отполированными бесчисленными прикосновениями рук перилами лестницы, запущенным садом за покосившейся верандой.

Ходит столоваться с фрейлейн Рамм и относительно молодая рыжая англичанка мисс Вебб. Она ярко красит губы, носит платье с глубоким вырезом, но видно, что жизнь изрядно помяла ее и она несчастлива. С собой она приводит сына, ненормального мальчика лет семи, в бархатной курточке и коротеньких гольфах. Иногда во время обеда мальчик начинает строить рожи, и непонятно, кривляется он или худенькое лицо сводит нервный тик. Мисс Вебб краснеет, обедающие не глядят на них, а мальчик, подергавшись, нехотя начинает елозить по тарелке ложкой. За столом все степенны, едят неторопливо, кто-нибудь один говорит, остальные, не перебивая, слушают; фрейлейн Рамм иногда коротко резюмирует сказанное другими, но больше и дольше всех ораторствует старичок с золотой, увенчанной маленьким черепом булавкой в галстуке. Разговаривают по-немецки, главным образом о политике. Фашисты только что вторглись в Польшу, Англия и Франция объявили Германии войну, пока это еще странная война, однако к мисс Вебб относятся уже иначе. Прежде за столом она участвовала в разговоре, теперь с ней не говорят, она тоже молчит, но однажды, вспыхнув, что-то возразила вещавшему старичку, тот резко повысил голос, она не выдержала и заплакала. Лишь в черных глазах Тредичи я увидел сочувствие к ней. Назавтра два места за столом пустовали, но затем рыжая мисс Вебб появилась опять.

В тот день после обеда ее больной сын заглянул в нашу комнату, Хейнс стал по-немецки орать, чтобы тот убирался вон, но мальчишка, тупо улыбаясь, стоял, и тогда Хейнс толкнул его в грудь, а потом ударил по худенькой спине. Я вступился и чуть с Хейнсом не подрался. С тех пор, как началась война, мы относимся друг к другу враждебно; он выдрал из атласа карту Польши, прикрепил кнопками над своей кроватью и химическим карандашом старательно рисует свастики на занятых немцами польских городах, а мне обидно, что поляки не могут противостоять кичливым фашистам, их крикливому Гитлеру, про которого отец говорит, что это клоун, но очень страшный, и, если его не остановят, он непременно нападет на Россию.

Здешние немцы собираются у детекторного радиоприемника слушать орущего фюрера, и порой кажется, что благообразные старички и старушки вот-вот вскочат и вслед за молодыми начнут выкрикивать «Хайль!». С каждым разом Гитлер орет истошнее, на карте Польши все больше паучков, в газетах — фотографии пленных поляков и немецких солдат, танцующих с польками в варшавских кафе… Хейнс держится так, будто это он выиграл войну. «See on algus, — говорит он мне по-эстонски, — sama tuleb Venemaaga». «Ega Venemaa ole Poola», — возражаю я. «Miks sa ei ela oma Venemaal?» — ехидно спрашивает он. «Pole sinu asi, kasvan suureks, lähenegu sinna». — «Vaat siis seal kohtumegi»[4]. — «Встретимся», — обещаю ему я уже по-русски.

На следующий день наша с Хейнсом очередь накрывать на стол, нам помогает Рита, его сестра. Я ставлю на скатерть горку тарелок, вдруг он вероломно накидывается сзади и, больно стиснув шею, пытается свалить на пол. Не оплошав, я перекидываю его через себя, голенастые ноги ударяются о стол, тарелки гремят.

— Браво! — хлопает в ладоши Рита. Она за брата, но ей импонирует сила.

В школу я хожу напрямик, через два обнесенных заборами опустелых сада, миную зоологический музей и выхожу к дому, где находятся мужская гимназия, прогимназия, техникум и мое реальное училище. У входа возле застекленной двери дежурит швейцар в парадном костюме, но я, как и большинство учеников, предпочитаю черный вход со двора. Внутри школы все величественно — увешанные картинами просторные коридоры, покрытые дорожкой ступени к двери, статуи античных богов в классе для рисования, актовый зал. После маленькой школы, где я учился, в этом холодном казенном доме чувствую себя подавленным.

В классе я один — русский, во втором ряду сидит молчаливый финн Парданен, остальные сорок семь — эстонцы. Все из разных школ, многие приехали с хуторов, класс неспаянный, но, когда долговязый Ребане на последней парте начинает задорную эстонскую песню, все дружно подхватывают и бьют в такт ладонями по полированным крышкам парт. Обычно это бывает перед уроками английского языка, который преподает наш классный наставник, сухонький, похожий на пастора старичок с покрытой седым пушком головой. Когда он сердится, то начинает кричать фальцетом, и его носик почему-то при этом краснеет. Его любят, но часто выводят из себя, и на уроках английского так шумно, что посмотреть, на месте ли учитель, в класс иногда заходит инспектор. Бритоголовый, плотный, с хриплым голосом, инспектор преподает алгебру, он строг и любит повторять, что прилежные ученики ведут себя хорошо, потому что их силы уходят на ученье, в то время как у тех, кто учиться не хочет, — нерастраченная энергия находит выходов баловстве. Учитель геометрии со странной фамилией Сулла ходит в лохматой рыжей шапке, отчего похож на добродушную собаку из комиксов, которые перепечатывают из американских газет эстонские. Однако, несмотря на добродушную внешность, Сулла тоже придирчив и скуп на оценки. Самый трудный для меня предмет — эстонский язык, его преподает немолодая, очень вежливая учительница, но я никак не могу справиться с двенадцатью падежами и двойными буквами эстонской грамматики, и учительница с видимым сожалением ставит мне двойки. В очках, всегда растрепанный, длинный и нервный учитель черчения Хаамер терпеть не может русских, а значит, и меня. Но больше всего я не люблю учительницу истории. Большеголовая, перетянутая как оса в талии, она уже немолода, но все еще прейли, то есть барышня, и, наверное, это болезненно сказывается на ее характере — прейли Вильмре зла, раздражительна, и тонкие губы ее кривятся в улыбке, когда она ставит единицы в маленькую синюю книжку, которую носит с собой в кармашке. Иногда с еще более язвительной улыбкой она обводит единицу кружком — это уже приговор на весь семестр.

Трудно отвечать на уроках по-эстонски, трудно писать диктанты, пересказывать прочитанное. Угнетает школа, нудный пансион угнетает фрейлейн Рамм, которая упорно обращается ко мне только по-немецки. По воскресеньям я хожу к тете Любе, Тата уже учится в университете, ей, как всегда, некогда, дяди Миши нет в живых, перед смертью он завещал, чтобы его похоронили ближе к России, и могила его в Нарве на Ивангородском кладбище. Тетя угощает меня яблочным пирогом, интересуется, как я учусь, она уже не носит траур, но грустна, постарела и, когда разговариваю с ней, часто не слушает, а думает о чем-то своем. О дяде Мише, а может, о сыновьях, которые где-то в России. Тоскливо в этом городе, я перечитываю привезенную из дома книгу о том, как водолазы ЭПРОНа разыскивают и поднимают с морского дна затонувшие суда для Советской России, вечерами зачеркиваю на календарике каждый прожитый день, но до каникул, когда поеду домой, этих дней еще так много.

По училищу ходят слухи, что в Тарту должен приехать президент республики Пятс. Настает день, когда всем велено надеть парадную форму, и во главе с оркестром нас ведут к городской окраине, откуда начинается шоссе на Таллин. Построенные шпалерой, с цветочками в руках, которые нужно бросить к автомобилю президента, когда тот будет проезжать мимо, долго ждем на обочине шоссе. Нашу шеренгу продолжают гимназисты, дальше выстроились студенты в пестрых корпорационных шапочках; накрапывает дождь, мы переминаемся с ноги на ногу, заводим знакомства со стоящими по ту сторону дороги гимназистками, временами где-то вдали начинает играть оркестр, но, выдохнув пару маршей, смолкает, и снова тянется томительное ожидание.

В одиннадцатом часу с той стороны, откуда должен появиться президентский кортеж, показывается одинокая водовозка. Очутившись между шпалерами людей, лошаденка испуганно косит, прижимает уши, кто-то из гимназистов свистит, и напуганная кобылка во весь опор мчится в город. Гремят, подпрыгивая по булыжнику, колеса, возчик, стремясь поскорее выбраться из людского коридора, нахлестывает лошаденку, истомившиеся гимназисты и студенты орут, хохочут, кто-то бросает под колеса гвоздику, за ней к водовозке летят еще цветы.

Заслышав шум и решив, что едет высокий гость, оркестранты начинают наяривать марш, бегут полицейские в серо-голубых мундирах, но лошаденке некуда свернуть, и, закусив удила, она галопом мчится на них с ошалевшим на бочке возчиком. Гремит пустая водовозка, наяривает музыка. Потные злые полицейские заставляют нас подобрать мятые цветы — вдали показывается эскадрон гусар. Расшитые галунами зеленые мундиры, штаны с лампасами, желтые флажки на пиках… На буланых конях гусары гарцуют между рядами встречающих, стихает дробный цокот подков, и шоссе надолго пустеет. Но вот, наконец, появляется кортеж — несколько черных автомобилей с господами в котелках и шляпах. Шины давят поспешно брошенные на дорогу цветочки. Все. Под треск барабанов возвращаемся в училище. Однако после уроков учеников опять выстраивают возле школы — господин Пятс должен посетить наше заведение. На этот раз ждем недолго — к парадному подъезду подкатывает черный форд, из него с трудом вылазит седенький старичок в пальто, следом выбирается городской голова. На портретах и почтовых марках у президента словно выточенное из камня монументальное лицо, но у старичка отдаленное сходство с портретом. Невзрачный, маленький, прихрамывая, он делает несколько шагов навстречу подбежавшему директору училища, что-то негромко говорит не то ему, не то всем, учащиеся нестройно кричат: «Элагу!»[5] Президент кланяется, забирается обратно в машину и уезжает. В воздухе витает сладковатый запах сгоревшего бензина.

Но вскоре другие события затмевают все, связанное с президентским визитом.

Как-то вечером у входа в пансион раздается настойчивый звонок. Обычно гостей встречает горничная, но фрейлейн Рамм уже отпустила ее, и, поскольку наша комната ближе других к входу, дверь иду открывать я.

— Гутен абенд…

Подтянутый молодой немец хочет видеть хозяйку пансиона. Что-то коротко объяснив ей в прихожей, он решительной походкой направляется в столовую, откуда еще не разошлись отужинавшие старушки и старички. Немного растерянная фрейлейн велит мне передать Хейнсу, чтобы он с сестрами шел в столовую.

— И Тредичи позвать? — спрашиваю я.

Нет, итальянца звать не надо, и сам я тоже могу заниматься своими делами.

Хейнс приводит сестер, дверь из прихожей в столовую открыта, и мне видно, как пришедший немец, стоя у плетеного кресла, начинает размеренно, даже торжественно что-то читать собравшимся. Лица присутствующих становятся все более серьезными, некоторые бледнеют, нудный старичок с булавкой достает из кармана портсигар, тут же трясущейся рукой пытается его сунуть обратно, и портсигар с металлическим стуком падает на пол.

Может, французы прорвали линию Зигфрида?