За киотом оказалась паутина. Стала Настасья выбирать ее и нашарила сверток, а когда вынула, одна бумажка упала на пол. Настасья присела на корточки, подняла листок и не хотела, да прочла:
«Тысячу раз целую тебя, мой херувим! Твоя Анна!»
Жарким румянцем плеснула в щеки обида. Настасья вскочила и растерянно опустила руку с письмом.
— Как же так? Ведь сам же говорил, что монах он, а монахи о безбрачии обет дают!
Вдруг ей пришла мысль: «А она-то сама?» Настасья хотела сунуть сверток в топившуюся печь, но внезапно стала развертывать бумажку за бумажкой. А дрожащие губы шептали против воли:
— Целую, херувимчик. Анна… Обнимаю, твоя страдающая Мария… Припадаю к ногам твоим. Лукерья…
Листок за листком открывал ей новое имя. Обида сменилась отчаянием, отчаяние уступило место гневу.
— Вот, значит, ты каков, отец святой! — зашептала она. — Так ты не только богоотступник, но и клятвопреступник.
Во дворе послышался чей-то голос. Настасья решительно сунула письма за киот, поправила подоткнутую юбку и принялась за мытье полов. Руки ее проворно делали свое дело, а в голове роились мысли о мести вероломному попу-соблазнителю. Картины вставали в разгоряченном мозгу одна страшней другой. «А сын», — ужаснула ее тревожная мысль. Ей живо представилось, как ее сынишка тянет к ней беспомощные ручонки, а ее ведут на казнь за то, что она убила распутного попа…
Не дожидаясь возвращенья Германа, уже страшась и себя и его, Настасья кое-как написала на четвертушке листа, лежавшего на столе, что болен сын и она торопится домой…
Если бы Герман мог предположить такое, он наверняка бы трижды закаялся хранить письма своих любовниц, а, может быть, семь раз, когда приметив стройную, соблазнительную прихожанку, задумал овладеть ею. Забыл многоопытный искуситель и знаток человеческих душ, что женщины не терпят соперниц и не прощают вероломства…
— Что ж, рассказ Настасьи интересен для характеристики, так сказать, личности князя церкви, — резюмировал Константин Артемьевич сообщение Сажина. — Однако не доказывает антисоветских помыслов Германа.
— Это, безусловно, так, но я верю, что Настасья может знать больше. Сейчас же в ней говорит разочарование, а может, и слепая ревность, — задумчиво проговорил Сажин, трогая усики. — Убеждать ее надо!
Зайцев внимательно посмотрел на Петра Ивановича, положил руку на его рапорт, подумал:
— Нельзя полагаться, что эта женщина, к тому же глубоко и искренне верующая, поймет истинное нутро Германа. Да и есть ли оно? До сих пор никаких активных действий с его стороны не замечалось. Помощь же беглецам ничем ведь пока не подтверждена.
— А борьба с обновленческой церковью? — не удержался Сажин.
— Это дело внутрицерковное. К тому же, как мы знаем, патриарх всея Руси Тихон заявил о признании Советской власти. Подтвердил лояльность и его преемник Сергий Страгородский. А в борьбе внутрицерковной явно обнаружились тенденции найти компромиссное соглашение.
Сажин понимал, что сообщенное Настасьей не помогло подтвердить предположения. Но его обрадовало другое: Настасья сама разыскала его и рассказала о Германе и его окружении. Оказывается, Сокольский в свое время соблазнил жену Парамонова и долгое время состоял с ней в тайной связи, Парамонова же сумел на это время «устроить» в царскую армию, чтоб не было помех. Парамонов — нынешний благочинный — тоже воздержанием не отличался, подцепил сифилис, лечился, а сейчас, видимо, сожительствует с «боговой невестой» — бывшей монашенкой Евдокией, у которой снимает квартиру. Были сигналы, что в доме Евдокии несколько раз происходили пьяные оргии с участием женщин.
Сажину было неловко слышать о всей этой грязи, но Настасья не позволила перебивать себя, а один раз даже прямо спросила, не из «мужской ли солидарности» он не хочет слушать?
— Таких сажать надо, как взбесившихся кобелей.