Мери постаралась подтянуть колени к животу, такому твердому и напряженному, что казалось, он вот-вот взорвется. Истерзанную плоть жены от Никлауса скрывала только надвинутая до пупка мятая простыня.
— Понятия не имею, но все совсем не так, как с Никлаусом-младшим! Да эта акушерка вообще ничего не понимает! И не умеет ни черта! Представляешь, отказалась даже заглянуть мне между ног, твердит и твердит, что мне надо тужиться, заверяет, что я недостаточно раскрылась! Кретинка! Надо же до такой степени ничего не соображать! — Взгляд Мери стал отчаянным, безнадежным. — Девочка сама не выйдет, Никлаус! Если никто не поможет, мы с ней не выживем…
— Ладно, — решительно сказал Ольгерсен, откидывая простыню.
Он насмотрелся в жизни на столько боевых ранений, что не ему было пугаться или испытывать отвращение к тому, что предстояло увидеть тут. Роды и роды, что особенного…
— Слушай, по-моему, она попкой идет… Ну да, точно! Ты пока полежи так, только не двигайся… — произнес он спокойно, но лицо его стало смертельно бледным. — Ничего не бойся и верь мне. Я вернусь очень скоро.
— А ты куда? — У Мери не осталось места, которое не болело бы нестерпимо.
— Позову знахарку. Кроме нее, никому нашу дочку не вызволить. Крепись, дорогая!..
— Только ты быстрее!.. — Мери чуть выгнулась на подушках, пристраиваясь так, чтобы меньше болела поясница.
Никлаус буквально скатился с лестницы и влетел в кухню, где две его служанки, Милия и Фрида, суетились вокруг чанов с кипятком и баков, где вываривалось белье.
— Плохо дело, — сказал он. — Случай серьезный. Присмотрите-ка за ней, пока я не вернусь.
— Попкой идет? — Увидев бледного и расстроенного хозяина, Фрида и сама побелела как полотно.
Ольгерсен кивнул. Девушки в едином порыве, даже со стоном каким-то, принялись истово креститься. Никлаусу уже было невмочь оставаться тут: слишком уж терзала его душу тревога.
— Я вернусь через час. Поддерживайте огонь в комнате и приготовьте большой котел кипятку — знахарке он точно понадобится. И не забудьте про Никлауса-младшего: не хочется, чтобы Мери услышала, что он плачет. Все понятно?
Служанки, потрясенные бедой, свалившейся на дом, заверили: все, конечно, все, — чего уж тут не понять. А беда была и впрямь страшная: на то, что роженица, подвергнутая кесареву сечению, выживет, надежд почти никаких. Никлаус тем временем уже вывел лошадь из стойла, потрепал ее по холке и сказал:
— Прошу у тебя невозможного, старушка, но я не хочу ее потерять, понимаешь? Понимаешь, милая?
В ответ лошадь всхрапнула и поскребла копытом землю. Никлаус торопливо оседлал ее, вывел под уздцы во двор, вскочил в седло и ударил шпорами в бока животного, сначала заартачившегося, но затем рванувшего в сторону ближнего леса, залитого багряными лучами садящегося солнца.
Энн-Мери Ольгерсен появилась на свет два часа спустя.
Девочка была хилая, синюшная и едва дышала.
Ведунья принялась вертеть ее в руках, как тряпичную куклу, зажала малышке ноздри и вдунула в ротик набранный в свой собственный рот пар от томившегося на огне варева из трав. И вдруг произошло чудо: новорожденная порозовела и закричала. Старуха, немая от рождения, но умевшая сделать свои распоряжения понятными, мыча, передала ребенка в руки Милии и жестами стала показывать, что делать дальше. Милия завернула девочку в пеленку и уселась с ней у очага, совсем рядышком с дымящимся, исходящим ароматным паром котлом.
Никлаус, сидя у изголовья Мери, без конца прикладывал к ее пылающему лбу смоченные в том же вареве тряпки. Он не способен был отойти от жены даже на минуту: оставь он ее, у него просто разорвалось бы сердце. «Мери не умрет! Мери не должна умереть!» — стучало у него в голове. «Мери не умрет! Мери не должна умереть!» — повторял он вслух. Ему важнее было сохранить жену, чем ребенка, но ведь с колдуньями не спорят. А та делала вид, будто ничего не замечает.