Свой трактат о стихосложении, «Письмо о правилах российского стихотворства», Ломоносов написал в Германии, где учился тогда горному делу, и прислал в Россию в 1739 году – и тоже приложил к трактату стихи собственного сочинения – оду «На взятие Хотина».
В этом трактате он спорит с Тредиаковским, чей «Новый и краткий способ…» изучил вдоль и поперек – и нашел многое, с чем не согласен. Итак, Ломоносов говорил в этом трактате, что правила стихосложения, по которым русских поэтов обучают писать стихи, взяты из других культур и соответствуют законам других языков – а «российские стихи надлежит сочинять по природному нашего языка свойству, а того, что ему весьма несвойственно, из других языков не вносить». Русский язык – богат и многообразен, очень многое позволяет сделать, поэтому надо его изучать и отталкиваться от его возможностей, а не от привнесенных откуда-то традиций: «…понеже наше стихотворство только лишь начинается, того ради, чтобы ничего неугодного не ввести, а хорошего не оставить, надобно смотреть, кому и в чем лучше последовать».
Он не отдает предпочтения ни ямбу, ни хорею – хорош и тот, и этот, и дактиль, и анапест (он впервые заговорил здесь о трехсложных размерах), хороша и мужская рифма, и женская, и чередовать их тоже можно. Ломоносов как будто освободил русскую поэзию от слишком крепкой узды и дал ей возможность свободно рвануться вперед и вверх. Надо сказать, что Тредиаковский принял идеи Ломоносова и переработал свой «Новый и краткий способ…» к переизданию 1752 года. Впрочем, с момента возвращения Ломоносова из-за границы тот стал получать заказы на стихи к придворным событиям, фактически оттеснил Тредиаковского от представительства по словесной части в Академии наук – и, конечно, Тредиаковский был очень обижен.
В своей «Российской грамматике» Ломоносов кратко обобщил учение о языке – начиная от свойств голоса и особенностей произношения звуков до спряжения глаголов и склонения существительных. В «Предисловии о пользе книг церковных» он изложил знаменитую теорию «трех штилей» (стилей), которую старался применить не только к художественной литературе, но и к любой письменной речи.
В принципе, учение о трех штилях – высоком, среднем и низком – существовало еще в древности у римлян, эти штили различали и в Средние века; в литературе классицизма о них говорил тот самый Фенелон, которого переводил Тредиаковский, в русской литературе – Феофан Прокопович. В чем же заслуга Ломоносова?
Пожалуй, в том, что он выделяет в современном ему языке существующие стилистические пласты лексики (высокий, то есть церковнославянский; средний; и низкий, то есть простонародный, разговорный), соотносит их с тремя штилями – и пытается согласовать свою теорию штилей с классицистской системой жанров.
Так, для
(Именно спором об употреблении церковнославянизмов и были вызваны процитированные выше гневные строки Ломоносова «языка нашего небесна красота не будет никогда попранна от скота».)
В
В
Сам Ломоносов отдал дань всем штилям и многим жанрам. Самую большую, но, может быть, не самую интересную часть его поэтического наследия составляют оды, которые он писал по всякой придворной необходимости – не только по случаю крупных военных побед, но и приездов и отъездов монарших особ, на их дни рождения, тезоименитства, бракосочетания и восшествия на престол, на Новый год и так далее. Особенно много он оставил надписей на иллюминации по разным поводам (иллюминации тогда представляли собой праздничное освещение улиц и площадей: бочки, в которых зажигали хворост, фонари, масляные плошки и т. п., а также фейерверки: огненные фонтаны, колеса, пирамиды – судя по гравюрам, запечатлевшим эти огненные забавы, зрелище было впечатляющим даже по сегодняшим меркам). Сумароков сначала хвалил ломоносовские оды, затем бранил их. Пушкин считал, что оды Ломоносова «утомительны и надуты», написаны по немецким образцам, – однако называл его переложения псалмов исполненными высокой поэзии – правда, замечал, что источник этой поэзии – не сам Ломоносов.
Самыми любимыми, однако, у потомков остаются вовсе не они – а те оды, где Ломоносов с жаром убеждает монаршую особу, что Россия обильна и прекрасна – и надо вкладываться в ее развитие, а особенно в науку («Ода на восшествие на престол Ее Величества Государыни Императрицы Елизаветы Петровны 1747 года» – та самая, где он говорит, что «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать»), – и его величественные, полные изумления перед тайнами природы философские оды «Утреннее размышление о Божьем величестве» и «Вечернее размышление о Божьем величестве». Эти оды полны философских размышлений об устройстве мира, о месте человека в нем, о возможностях познания:
При этом Ломоносов умеет быть поразительно груб и насмешлив: его сатиры иногда ходят по самому краю пристойности (в том числе гневный «Гимн бороде», который Синод требовал запретить, и «О страх, о ужас, гром! Ты дернул за штаны…» – отклик на требование этого запрета)[36]. Если коротко, все началось с того, что Синод потребовал запретить русский перевод поэмы А. Попа, где речь шла о множестве миров. Ломоносов ответил ядовитым «Гимном бороде», где смеялся над важной бородой, принадлежностью священного сана, и называл ее «глазам заменой»: она позволяет самодовольно не видеть очевидного, закрыть ум от поисков. Синод потребовал запрета «Гимна бороде» – и Ломоносов ответил новым стихотворением:
Далее в этом стихотворении он говорит о «мохнатых лицах», «где в тучной бороде премножество площиц» (то есть лобковых вшей), которые «сидят и меж собой, как люди, рассуждают»…
Откликаясь на какое-то ситуативное примирение своих литературных оппонентов, Тредиаковского и Сумарокова, он написал злую эпиграмму, которую закончил так:
Но, возможно, самого живого и настоящего Ломоносова можно разглядеть в его переводе Анакреонтова «Кузнечика» (в оригинале – цикады, конечно, но так уж сложилось, что в русской традиции это насекомое, которое в нашей природе не встречается, традиционно переводится как «кузнечик» в одах и служит символом истинной поэзии – и как «стрекоза» в баснях, где оказывается символом тунеядства)[37]:
Не просишь ни о чем, не должен никому. И длинное название стихотворения ясно показывает нам, чем вызвана зависть поэта к кузнечику: «Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф, когда я в 1761 году ехал просить о подписании привилегии для академии, быв много раз прежде за тем же». Необходимость состоять при дворе, выпрашивать привилегии, посвящать льстивые стихи не могла не угнетать большого поэта и крупного ученого.
Уже Радищев начал ставить Ломоносову в вину его стремление «ласкати царям» и «льстить похвалою в стихах Елисавете». Пушкин не находил в этом вины: «Что же из этого следует? что нынешние писатели благороднее мыслят и чувствуют, нежели мыслил и чувствовал Ломоносов?.. Позвольте в том усумниться…» – и замечал, что «Ломоносов, рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостию и запанибратством с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину он мог быть им и равный). Но зато умел он за себя постоять и не дорожил ни покровительством своих меценатов, ни своим благосостоянием, когда дело шло о его чести или о торжестве его любимых идей».
Витийств не надобно
Поэту Александру Сумарокову Пушкин предрекал забвение: