После происшествия с рождественской открыткой Пэтси буквально висла на мне. Ходила бы со мной в душ, но поскольку никогда не снимала с себя сбрую, не мылась под душем. Я видела ее ремни, когда она раздевалась на ночь. Всего семь: черный, белый, красный, влажно-серый и еще три, семь штук в сбруе. Из-за них Пэтси представляла собой одну сплошную массу, и никто не взялся бы определить, какая у нее фигура. Я подтрунивала над Пэтси: спрашивала, не жарко ли ей в них и как понять, что она девушка. От нее ужасно несло, ведь она никогда не мылась, только немного распускала ремни, если требовалось пописать. Я тоже привыкла к своим жгутам, однако одевалась так, чтобы их никто не видел.
Шел урок арифметики. Он сидел передо мной, и его волосы были мягкими и тонкими, кожа золотистая и гладкая, бесцветные волоски на руках росли в одну сторону. Его чистое тело было очень близко, и я склонилась к нему, посмотреть на его забавные рисунки. Внутри вспыхнул огонь, возникло желание обхватить его руками, притянуть к себе. Потребность коснуться подавляла все, гнула пополам, и я почти ничего не видела. Но кругом люди, и как он поступит, если я поступлю так? И я откинулась назад и, мучаясь, молча просидела до звонка.
Я пользовалась Пэтси. Ее родители не приходили на свидания, но оставляли много денег для нее в продовольственном магазине. Она не курила и, наверное, вообще бы ничего не брала, если бы я не заставляла ее заказывать конфеты. Затем воровала у нее и пыталась раздать другим девчонкам, чтобы нравиться им. Они отказывались, и я возвращалась и съедала сама. Пыталась убедить Пэтси заказывать марки и писчую бумагу для писем, но она не стала. Вероятно, считала почтовые отправления греховным делом. Зато постоянно покупала спички, хотя не курила. Постоянно держала коробку в руке, иногда зажигала одну и смотрела, как та горит. Не представляю, что Пэтси делала с таким количеством спичек – не видела, чтобы она часто пользовалась ими. Однажды я заглянула под ее койку – там лежали тысячи горелых. Были сожженные целиком коробки. Вероятно, она жгла их по ночам, когда все спали. Но я до поры до времени об этом не задумывалась.
Ночью, когда это случилось, я играла с одной новенькой в шашки. Свет еще не погасили, но большинство девушек спали. Пэтси забралась на свою верхнюю койку. Лежала под одеялом и играла с коробкой спичек. Мы с новенькой продолжали обсуждать игру. «Если я скакну сюда, ты побьешь меня этим, а если сюда – тем». Говорили тихо, чтобы никого не разбудить. Во время одного из моих ходов раздался хныкающий голос Пэтси: «Слышу, как вы шепчетесь. Вам меня не надуть». Мы подняли головы. «Ты о чем?» – «Шепчетесь, как хотите вскочить сюда и избить меня». – «Не дури, Пэтси. Мы просто обсуждаем ход шашечной игры». Мы вернулись к доске. Я могла бы заметить по взгляду Пэтси, что́ нас ждет, но так устала от нее, что ничего не хотела видеть. Вскоре я услышала, как Пэтси бормочет: «Я сожгу все это зло». Однако я не обратила внимания, ведь она постоянно разговаривала сама с собой. Признаю, я слышала чирканье спичек, однако в месте, где все курят, в звуке зажигаемой спички нет ничего странного. Мы не реагировали до тех пор, пока не зашипело пламя.
Пэтси бросала зажженные спички на одеяло соседних нар, на нары под ней и на свои. Одеяла дымились, и сквозь простыни, где спали другие девушки, пробивались язычки пламени. Занялось одеяло и на нарах Пэтси, задымились ее наваксенные черные волосы. Я что-то крикнула нечленораздельное, но громкое, и подскочила к ней. Пэтси зажигала очередную спичку. Я схватила ее за руки и попыталась стащить с нар, но она изо всех сил сопротивлялась. Отбивалась, царапалась и вопила: «Боже! Боже! Боже!» Вокруг крутились тела, хлестали чем попало по пламени, из соседних камер спрашивали, в чем дело, им в ответ кричали: «Горим!» Увернувшись от удара ноги сумасшедшей, я увидела, как Блендина положила горящую карту на черную королеву. Пламя пожирало все вокруг, и она потянулась за черным валетом. Обезумев, я ударила Пэтси в горло и сдернула с койки. Она лежала, задыхаясь, волосы дымились, а ремни обугливались по краям. На поясе тлел эластик. Я снова ударила Пэтси и повернулась, чтобы сбить огонь на ее нарах. Сами мы справиться не могли, а железные стойки нар раскалились так, что невозможно было коснуться их. Девушки перелезли на негорящие койки и лупили в стены ногами. Нас поддержали заключенные в других камерах, и гром, как от землетрясения, катился по всему этажу. Если помощь быстро не придет, то в железных камерах мы либо зажаримся, либо задохнемся. Я опустилась на колени рядом с сестрой Блендиной и сбила занявшийся в ее картах огонек. Она продолжала раскладывать их в затейливом порядке на дымящемся одеяле, хотя картинки почернели и скукожились. Блендина взглянула на меня, когда я выхватила из ее руки горящую карту. С верхнего яруса огонь перекинулся на ее волосы. От ударов ног стены вокруг грохотали. Блендина повернула ко мне свое древнее лицо с неменяющимися новорожденными глазами. Я склонилась над картами и расплакалась.
Ворота отъехали в сторону, и химический спрей убил помещение. Я вскочила, а Блендина продолжала раскладывать между ногами почерневшие карты. В открывшемся проеме ворот стояла Гладкозадая с пустым огнетушителем в руках. Пэтси подползла к ней:
– Меня хотели изнасиловать рулончиком карамели «Тутси».
– Кто? – спросила Гладкозадая.
Задыхаясь, Пэтси указала на меня.
Когда на улице толпа, это так захватывающе и возбуждающе, что приходится изо всех сил сдерживаться, как бы не запустить кирпичом в чье-нибудь окно, не оттаскать кого-нибудь за волосы или нечаянно не прибить до смерти палкой. Однажды я пнула пожилую даму без всякого злого умысла, просто потому, что она неодобрительно на меня посмотрела. «Грязная хиппи» – вот что я заметила в ее взгляде и саданула по ничего не подозревающей коленке кроссовкой, да так удачно, что дама выронила все пакеты. А я, поняв, что натворила, в ужасе бросилась бежать, зато потом похвалялась, что специально побила тетку.
Мы вынесли все из четвертой камеры: матрасы, постели, форму, электрическую лампочку. Остались только красные стены, железные нары и смутно белый, булькающий в задней части помещения фаянсовый унитаз. Пэтси закрыли одну в темноте, а остальные девчонки из четвертой камеры перешли в третью, где заключенных оказалось вдвое больше, чем предполагалось, и персональное спальное место предоставили одной Блендине. Не понимаю, как это получилось. Когда я разогнулась, перестав заправлять постель, она сидела в той же позе, что и в четвертой камере, и опять раскладывала пасьянс. Большинство девушек спали по две; я и еще три – на полу под нижними нарами.
Все ругали Пэтси. В переполненной третьей камере провели пять суматошных дней и с каждым днем все сильнее ненавидели поджигательницу. Возмущались, почему власти валяют дурака. Утверждают, будто Пэтси психическая и ей здесь не место. Мы соглашались и хотели добиться ответа, почему ее от нас не забирают, чтобы мы могли вернуться в свою четвертую камеру. Нам отвечали, что ее нельзя изолировать, ведь изоляция – это наказание. Запрещено наказывать человека за то, что он псих. Для того чтобы пришел охранник из дурдома и забрал ее с собой, требовалось подписать кучу всяких бумаг. А до тех пор Пэтси находилась в четвертой камере одна.
В третьей камере я делала все, чтобы меня попросили там остаться. Целый день наполняла водой бумажные стаканчики и бросала сквозь решетку в Пэтси. Ночью притворялась, будто слушаю, как она мастурбирует в соседнем помещении.
На пятый день, вернувшись с обеда, я завернула к четвертой камере взглянуть на нее. Пэтси стояла на коленях у задней стены, опустив голову в унитаз. Библия лежала рядом, руки распростерты по сторонам чаши. Эй, взгляните на эту картину – она пьет из унитаза. Подошли другие девушки.
– Пэтси, Пэтси, ты в порядке? – крикнула Кэти.
Неожиданно я сообразила, что в ее позе – как она склонилась к унитазу – есть нечто странное. Кэти побежала за надзирательницей. В тот день опять дежурила Гладкозадая. Она отперла ворота и шагнула в камеру.
Я же скрылась в туалетном выгородке, где меня вырвало. А когда вышла, ее уже убрали, и четвертая камера возвращалась к более или менее нормальному состоянию – с Блендиной, раскладывающей новыми картами пасьянс на своих нарах. Я заглянула в третью, за своей постелью, и растерянно распрямилась: постель исчезла. Кто-то положил ее на мою старую койку в камере четыре.
Когда запирали ворота и гасили свет, Кэти запевала: «Имела бы я крылья, как у ангела, взлетела бы над стенами этой тюрьмы». Я слышала, что на воле она была барабанщицей группы, играющей музыку в стиле кантри. Кэти пела по-мужски низко, с хрипотцой, откуда-то между ног.
Когда засорился туалет, пришел водопроводчик в пахнущей мужчиной куртке цвета хаки и тяжелых ботинках, сел на крайнюю койку и курил, а чинила все Кэти. Закатала по-мальчишески высоко рукава на длинных бледных руках, сжимала в квадратных ладонях длинный ключ с открытым зевом и жесткую спираль; они разговаривали наедине над белой чашей, сознавая, что оба обладают ее секретами и тайным знанием, как подпольные акушеры или резчики фонаря из тыквы на Хэллоуин, а мы испуганно жались снаружи, безмолвно удивляясь их мастерству, и пугались, если удавалось что-нибудь разглядеть.
Прошли месяцы. Зима завершалась, а когда я попала сюда, только начиналась. Снег стал серым, прибавилось света, а ночи больше не были абсолютно черными. В камерах происходили странные вещи – за решетками что-то двигалось. Я больше не сомневалась, что Блендина продолжала раскладывать пасьянс в темноте. Лежа без сна, я слышала шелест ее карт. А когда спала, возникали нелепые грезы. Прошлой ночью видела сборище лесбиянок в большом общественном туалете, какие бывают на автобусных станциях. Одетые как священники, они служили обедню. Каждая заходила в кабинку, куда к ней являлась на исповедь женщина. Я пришла в облачении новообращенной послушницы и выбрала кабинку Кэти. Она благословила меня и сказала, что видела меня спящей в гробу, где я мастурбировала на распятии. Я расплакалась и покаялась. Кэти сжалилась надо мной и отпустила грехи.