Большинство девушек попали сюда за проституцию или, как я, за фальшивые чеки. Кэти обвиняли в вооруженном ограблении, других – в нарушении условий досрочного освобождения и магазинном воровстве. Было нападение с намерением убить – это относится к Мэд Пэтси. А единственная реальная убийца – сестра Блендина. Кое-кто, вроде Кэти, отбывал здесь срок. Остальные ждали суда. Как говорят, Блендина – почти год.
Роуз беременна. Ее муж Шерман живет в Сигалвилле. В письмах рассказывает о гольфе, теннисных кортах и плавательных бассейнах – получается разговор как в загородном клубе для отдыха. А тут государственное исправительное учреждение.
Роуз, чтобы не возмущаться, принимает таблетки. А когда в настроении затеять ссору, спускает их в унитаз. Мы ходим рядом с ней с большой опаской, хотя она тощая и хруп-кая.
Иногда я просыпаюсь по ночам и слышу, как Роуз тихо ругается в соседней камере. Она ненавидит свой живот. У нее двое глухих детей. Роуз сидит за то, что стащила у свекрови шубку из скунса и помогала Шерману отлынивать от каких-то работ. Она утверждает, что единственно хорошее в детях – они помогут ей выбраться отсюда до того, как родятся, и не придется платить за освобождение.
Для этого места нет имени – грубое слово придумали мужчины, и я так называю это место у других женщин, но не у себя. У меня Иисусовы ступни, потому что у них одинаковые шрамы на подъемах; кисти квадратные, с начинающимися от большого пальца линиями на левой ладони и далеко от него на правой; мой желудок – Гертруда, волосы – Рэйчел, есть Задница, Подмышки, Титьки и Ноги. Точку за глазами я называю Малюткой, а для этого места имени не нашлось. У него есть запах – вроде и шмель, и рыба – последняя, если влажное и немытое. Есть всякие запахи – Мочи, Крови, а имени нет. Анни называет это место Щебетуньей.
Сегодня на дежурстве Гладкозадая. Всего здесь три или четыре надсмотрщицы, но я вижу только двух: Гладкозадую и миссис Элиот. Миссис Элиот – высокая седовласая женщина, хорошо одевается, держится с достоинством, говорит спокойно. Гладкозадую зовут Гладис, но мы зовем ее Гладкозадой. Она толстая негритянка, и поэтому мы так себя с ней ведем. Воспринималось бы не так остро, но она считает, что мы так с ней держимся, поскольку она негритянка. К отсеку В она относится лучше, но и с ней там обращаются тоже лучше. Я с севера, из штата Орегон, и считаю, что негры – такие же люди, как все. Но с тех пор, как попала сюда, мне хочется их обидеть.
Когда жжет изнутри, кажется, что должно существовать еще одно отверстие – крохотное, впереди первого, но если дотронуться, обнаруживается лишь одно, а все остальное – ведущие в него губы и края. Мокнет так, как из одной дыры, но когда я подношу маленькое зеркало и расправляю губы, все красно, непонятно и сморщено, и кажется, будто эти морщины от дряблой кожи, которая собирается, когда я сжимаю ноги. Само же отверстие выглядит совсем небольшим – не заметишь, пока не потрогаешь и не убедишься, что это действительно отверстие, а не просто глубокая морщина. Картинка в инструкции на упаковке «Тампакса» малоинформативна, приходится разбираться на ощупь. Если стискиваю мышцы внутри, даже с зеркалом ничего не видно, но когда сижу в классе или с кем-нибудь разговариваю, взгляд застывший, лицо неподвижно – учусь управлять мышцами этого места отдельно от мышц заднего прохода: давить или обволакивать без давления, чтобы удерживать его внутри, если он маленький и мягкий, или затягивать, если он почти выскочил, но так, чтобы ничего, кроме мышц-невидимок, не шевелилось. А ведь раньше я вообще не знала, что они там есть, до случая, когда мне стало очень хорошо – я лежала, а мышцы раскрывались и закрывались, как кулаки, когда человек умирает.
В каждой камере у задней стены стоит маленький унитаз, и перед ним висит сомнительной чистоты полотенце, но я не люблю пользоваться унитазом, когда в помещении кто-то находится. Есть еще туалет в выгородке для душа, но если ходить туда, то другие непременно заметят это.
Она врывалась, одним движением стаскивала с меня одеяло, хватала за руки и, сопя, подносила к лицу, чтобы понюхать, не трогала ли я себя там. Запах недурен, однако весьма терпкий и непрочный, в отличие от запаха мочи на трусиках, а сырость сырее сырости от воды. Почему-то считается, что ты запихиваешь в себя всякие предметы: бутылки, свечи, дверные ручки – и сколько же по этому поводу шуток! – люди не понимают, что речь идет о легком, мимолетном прикосновении с совершенно иным, почти незаметным эффектом – они вопят и ерзают в темноте, – у меня все иначе. После этого пропадают мысли, и я парю без сна, а внутри все бушует, а затем легко, но устало засыпаю, словно он во мне побывал, невесомость во всем теле, будто он во мне находился и довел до оргазма – так, что я кричала и, смеясь оттого, что не чувствовала себя изношенной и усталой, съеживалась, чтобы его не отпустить, сохраняя в себе. Не хотелось идти в ванную или вставать, а только лежать, горячая сама, и он горячий и уставший во мне, а потом я отключалась. Утром же испытывала грусть оттого, что придется все с себя смыть.
Но здесь никто не смотрит на других. Когда гасят свет, никому нет дела до других, и я слегка приподнимаю одеяло, чтобы скрыть движения, даже если кому-нибудь придет в голову за мной следить. Тут никто об этом не говорит, если только не хочет себя потешить, насолив другому, от этого успокоиться и уснуть.
Я лежу на матрасе на вершине башни. Башня, как Вавилонская на картинках, высокая и бледная, с винтовой лестницей – каждая ступень врезана в поверхность стены. Башня сужается к вершине, где места хватает лишь для одного матраса и меня. На каждой ступени безликие, бесформенные мужчины, форму имеют только их члены и красные яйца – они выстроились в очередь, чтобы наброситься на меня. Очередь начинается на тысячу ступеней ниже и заканчивается здесь. Я лежу не шевелясь, раздвинув ноги и положив задницу на подушку, голова повернута так, чтобы обозревать очередь. Лиц не вижу, но чувствую их: шлепок, когда они падают на колени на матрас, порой плюхаются на меня, раздвигая своими ногами мои, затем, войдя в меня, заставляют сжать. Иногда, встав на колени, поднимают на себя, я же расслаблена, неподвижна, ничего не требую – они во мне, собираются выйти, но тут же снова опускаются вглубь, их яйца трутся о мою задницу, промежность у отверстия скользит к другому. Между ними нет передышки: один кончает, появляется следующий, а предыдущий то ли спускается по лестнице, то ли падает с края площадки. Они не давят мне на грудь – опираются на руки, и мы соприкасаемся только животами и бедрами. Их движения внутрь и наружу всегда неспешны и уверенны. Я все ощущаю – никогда не слишком сухая и никогда не слишком влажная, меня наполняют, но я не переполняюсь. Они огромны и будут продолжать, пока я этого хочу.
Я представляю это ночью, когда рядом, кроме Блендины, никого нет. Днем не пытаюсь – уклоняюсь, если до меня дотрагиваются или хотят поцеловать, – стараюсь не вспоминать, однако если на мгновение, на долю секунды слышу их стоны надо мной и возникает ощущение большого внутри, при свете дня мне становится дурно, пробирает голодная дрожь, и я прижимаюсь лицом к холодной стали, пока они не исчезают.
Вчера мне захотелось отсюда уйти. Это желание возникло впервые. Еда хорошая. Тепло. А снаружи голодно и зябко. Вероятно, дело в грузовике. Я смотрела из окна, стоя на переплете решетки. Так получалось потому, что окно располагалось поперек выступа между прутьями и стеной. Видимость была не очень – машин мало, а людей на тротуарах много. Все в серых тонах: небо, дома, внутри, снаружи, все серым-серо, и вдруг этот грузовик – желтый, как нарциссы на рынке серой весной в Портленде. Вскоре свет изменился – грузовик завернул за угол. Мне захотелось снова его увидеть, и я пошла к комнате надзирательницы. Ручкой дверь не открыть, и я постучала в сталь. Надзирательница посмотрела на меня сквозь маленькое окошко – в стекле в шахматном порядке была запаяна стальная проволока. Это была Гладкозадая. Даже ее черное лицо казалось серым – никаким. Я хочу на улицу – уйти. Она рассмеялась, оскалившись зубами и темными деснами, – сквозь стекло донесся тягучий звук. Девушки в выгородке смотрели на меня и толкали друг друга. Пожалуйста, я хочу наружу. Гладкозадая снова рассмеялась. Когда она отворачивалась, ее розовые ладони скользнули по стеклу. Я подергала ручку, но она не поворачивалась. Дверь была сделана из розовой стали.
На улице, где жили мои родители, была церковь. Я укрывалась в ней в холодную погоду, когда уходила из дома. Одна стена из зернистого стекла, белая, полупрозрачная и холодная. Панели держали черные деревянные рамы, и свет падал так, что на полу оставались тени в виде прутьев решетки. Я задавала себе вопрос, что они означают: должны освободить человека от грехов или удерживать грешников в храме? А вот цель решетки, отбрасывающей тень на мои нары, вполне определенна.
Ее трясло, она покраснела, серые руки побелели, пальцы сжали указку, которой она колотила по доске, словно клюшкой для гольфа:
Гладкозадая готовится открыть ворота. Давит на ручку в помещении надсмотрщиц, и ворота одновременно откатываются. Грохот и бряканье будит всех, призывая к завтраку. Кэти уже в загоне. Говорят, ей сейчас плохо. Каждое утро она забирается на решетку, чтобы посмотреть на улицу.
Мы идем на завтрак. Выстраиваемся перед дверью, проходим мимо стола надсмотрщицы с загадочными блеклыми папками, на обложках каждой одно из наших имен. Когда дежурит миссис Элиот, на столе стоит ваза с цветами. Очередь сворачивает к столу, все наклоняют головы к цветам, затем выпрямляются и двигаются дальше. Девушки из отсека В ждут нас в лифте. Он большой, как спальня моей матери, и едва ползет. Никто не знает, на каком этаже кухня, но точно, что ниже тринадцатого.
Кухня совсем не похожа на просторную столовую, какие показывают в кинофильмах о тюрьмах. Она напоминает кафетерий в бедной школе. Не больше гостиной, и в ней нет разделяющей собственно кухню и зону со столиками стены. Есть длинная стойка с подносами на ней. Мы берем тарелки и ложки и выстраиваемся за стойкой. По другую ее сторону мужчины-заключенные, когда мы подходим, накладывают нам еду. Они смотрят на нас. Кэти утверждает, что каждый день их накачивают нитратом калия, и никто не знает, в чем он – в кофе или в бульоне. Ни один из них не толстый. Лесбиянки шутят с ними, как шутят сами мужчины, оказавшись в компании женщин.
Из четырех длинных столов два предназначены для отсека В и два – для отсека С. Садимся по шесть человек с каждой стороны и едим и кашу, и оладьи ложками. Вилки давали, пока Джин не попыталась убить девушку из отсека В. Общаемся мало, хотя разговоры не запрещены. Едим механически, из уважения не глядя друг на друга. Если хотим добавки, подниматься не нужно – надо позвать мужчину и попросить. Девушки часто зовут их. А вот Роуз этого не требуется: двое мужчин не спускают с нее глаз и приносят все, прежде чем она успеет пожелать.
Надзирательницы сидят за столом с теми, кто охраняет мужчин. Они тихо беседуют, поглядывая на нас. Один часто подходит переброситься несколькими словами с Роуз. Что-то шепчет ей, она запрокидывает голову и смеется, демонстрируя великолепные зубы. Говорят, она спала с этим охранником на воле и думает, будто забеременела от него. Он дает ей сигареты. Этот охранник лыс и почти так же черен, как Гладкозадая. А Роуз, даже с животом, потрясающе красива.