Начинало светать, я с трепетом и волнением ждал, когда начнутся предместья Парижа. Вот уже параллельно с линией железной дороги тянется прямой лентой Сена, вот все чаще и чаще появляются большие рекламы, витрины, различные постройки… Ландшафт другой — не наш русский, с бесконечным пространством. Все распланировано: огороды, сады, парники, всюду дорожки, шоссе, обсаженные тополями или другими деревьями. Все чаще и чаще попадаются постройки каменные, непривычно, что нет деревянных. Предместья тоже не похожи на наши подмосковные дачные поселки. Это небольшие, но очень обустроенные города с асфальтовыми мостовыми, людными улицами, которые хорошо видно из окон вагона, так как наш поезд несется по высокой насыпи, поминутно переезжая мосты или попадая в туннели. Остановок поезд от самого Берлина почти не сделал ни одной, кроме Кельна да Франкфурта-на-Майне, и сейчас мы несемся через предместья, мосты и виадуки прямо в Париж, быстро приближаясь к городу.
Вот мы в Париже. Большой вокзал — старое закопченное здание. Мы тут же вошли в город, взяли «коше»[101] и поехали в отель «Селект»[102], заранее нам порекомендованный. Я был напряженно сосредоточен, я не пропускал ни одного дома, здания, проезжаемой улицы, словом, всего, что было для меня так ново и так наполняло все мое существо. Первое, что меня поразило, — это бесконечная вереница людей, экипажей, извозчиков, омнибусов, авто, такси и пр. Ехали мы по бульвару Севастополь, который тянется от самого вокзала через весь почти Париж до Сен-Мишель. Из-за колоссального движения мы ехали очень медленно, поминутно останавливаясь, и я успел осмотреться и быстро сориентироваться во всех зданиях, примыкающих к бульвару. Вот театр Шатле, вот Нотр-Дам де Пари, башня Сен-Якоб. Переезжаем мост через Сену, направо вдали, конечно, Лувр, а там Бастилия, Сен-Мишель, пляс де ля Сорбонн и небольшой, но очень чистенький отель «Селект».
Вышел консьерж и взял наши вещи. Мы поднялись по узенькой винтовой лестнице на второй этаж и вошли в номер с широкой двухспальной кроватью, ковром во всю комнату, обоями по стенам из крупных хризантем. Чистенько и буржуазно уютно, и кто бы мог предвидеть, что ожидало этот уютный номер с кисейными занавесочками на окнах. А ожидало его вот что. Откровенно говоря, мы в Париже оказались верными патриотами своего пошехонского происхождения. Это выразилось в том, что в первые же дни, находившись достаточно по улицам Парижа, мы поздней ночью в 12 часов пришли домой и вздумали по русской привычке затеять чаепитие. Зная свои привычки, мы заранее приобрели маленькую спиртовку и расположились ее использовать. На грех в ней оказалось мало спирта, и нужно было подлить. Я, желая сэкономить время, а также применить свои познания из области физики, руководствуясь тем, что спирт на расстоянии от огня не воспламеняется, не гася огня стал подливать спирт в маленькое отверстие спиртовки, расположенное на 1–2 см от места, где вовсю полыхал огонь. Сейчас же огонь перешел на бутылку, которая была в моей руке, и беда бы все-таки могла миновать, но огонь мне так жег руки, что я невольно выронил бутылку на пол, и тут началась история. Спирт в бутылке вспыхнул, огонь пошел по стенам, легким занавескам и вырвался сквозь потрескавшиеся стекла на улицу. Жена в это время сидела в одной рубашке и расчесывала на ночь свои густые дивные волосы возле самого пожарища и уцелела каким-то чудом.
Мы оба очень растерялись. В моем воображении мигом пронесся целый ряд мыслей. Мне и Герострат, сжегший храм Весты, представился, и то, что каков бы был я Герострат, если бы сжег не храм Весты, а весь Париж. На грех я был почти совсем в костюме Адама, и мне нечем было тушить пожар. Я где-то нашел свои штаны и опрометью побежал по коридору, надевая их и спотыкаясь. Мне очень не хотелось без них показаться на глаза уже выбежавшим из своих номеров парижанам. Впрочем, я напрасно беспокоился, потому что они-то действительно выбежали, кто в чем был. Я их всех напугал своим неистовым криком о пожаре. Они, конечно, не понимали, что такое пожар, но чувствовали, что происходит что-то очень опасное.
О пожаре они уже узнали по крикам моей жены по-французски, которая обегала все номера, нажимая кнопки всех звонков у дверей, а также по тому, что из двери нашего номера повалил дым такой, что скоро уже никто ничего не видел. И только самоотверженный хозяин гостиницы на свой страх и риск вбежал в номер и начал одеялами и подушками тушить разыгравшуюся стихию. Он, как гигантская тень, бросался из угла в угол и, к моему крайнему удивлению, стыду и позору перед парижанами, таким примитивным способом потушил пожар. Правда, надо слишком самоотверженно любить свой доходный чистенький отель, чтобы проявить такое геройство, и надо быть французским буржуа, чтобы жизнь не щадя ограждать и спасать свою собственность и уметь это делать. Я не причисляю себя ни к первой, ни ко второй категории. Это единственное, что служит мне утешением в понесенном мною афронте в первые дни пребывания моего в Париже.
Конечно, переполошившиеся французы и взволнованный хозяин признаков уважения к нам не обнаруживали, но все же нам принесли и чистую постель, и белье и уложили нас в этом обгорелом павильоне на ночь. Немудрено представить себе удивление и хохот наших друзей, уже узнавших о нашем приезде в Париж и прибывших рано утром с визитом к нам, когда мы, утомленные пережитым событием, еще почивали в этой оригинальной обстановке. Впрочем, этих гостей с особой предупредительностью проводил до нашего номера сам хозяин. Он на нас не особенно был рассержен, так как с лихвой представил нам счет страхования от пожара, нам же предложил перейти в другой номер, предупреждая, что, если мы и этот номер собираемся сжечь, лучше оставить его отель совсем, а если нам угодно этим делом заниматься, то нельзя достойным объектом для этого считать только его одного и лучше переехать к другому соседу-владельцу не менее комфортабельного отеля.
Только не подумайте, что это был один такой случай. Нам с моей супругой, веселой и беззаботной женщиной, любившей меня и по-своему любимой мною, необычайно везло на всякие приключения в наше пребывание за границей.
На другой день мы встречались с одним художником, моим товарищем по Киевской школе, неким Говорским, который в школе подавал большие надежды, был долго за границей, но под конец заболел и исчез с горизонта. Я помню его, он всегда много смеялся над чем попало.
Мы вышли рано и сели в метро. Я первый раз в жизни увидел метро и не был знаком с правилами езды, в результате чего на одной из остановок не успел выйти. Кондуктор закрыл дверь, и я остался один: жена и товарищ выйти успели. Я не знал, что делать. Поезда из-за меня кондуктор останавливать, конечно, не стал бы, да и обратиться к нему при всем желании я не мог за полным незнанием языка. Кроме того, я не имел привычки запоминать название отеля, в котором мы остановились, и даже названия улицы не знал, и мне предстояла перспектива вместо Версаля блуждать по мировой столице до тех пор, пока я не наткнусь на свое новое гнездо. Не без досады я вспомнил о новом чистом номере вместо обгорелого накануне. К счастью, меня осенила мысль вылезти на следующей остановке и дожидаться своих. Я не ошибся. Через три-четыре поезда жена с товарищем подъехали, и мы снова направились в Версаль.
Я не сказал бы, что меня так уж поразила прославленная роскошь и великолепие Версальского дворца и его бесконечных парков с фонтанами, малыми и большими Трианонами, нескончаемыми залами, золотом и богатством. Я совершенно <…> залам, где выставлены ценности королей с 20-каратными бриллиантами, и, скажу откровенно, даже утомился. Описывать подробно Версальский дворец было бы равносильно тому, как если бы я стал рассказывать о том, что всем давно и, может быть, лучше меня известно.
Не поразила меня и плафонная и стенная живопись версальских живописцев — Ван Лоо, Буше, Фрагонара, Ланкре. Их станковые картины, которые находятся в Лувре, гораздо лучше. Эти изнеженно утонченные, пропитанные эротикой сюжеты с бесконечными Венерами, Амурами со стрелами и Психеями как-то невольно вызывали тревогу и волнение за ту беспечную, пресыщенную и ленивую, раззолоченную и разряженную жизнь красивых париков и напудренных женских лиц, маркиз и королев, которые нашли свой конец на плахе народного гнева во время Французской революции.
Меня непреоборимо тянуло в Лувр, и я спешил скорее отдать дань туристским обычаям — осмотреть все, с мыслью скорее ехать обратно в Париж, лечь спать и с раннего утра — в Лувр. Я уже знал, где Лувр, я торопил жену, и вот мы наконец на рю Риволи перед главным входом необозримого по величине, строгого по архитектуре здания стиля французского ренессанса, идем по широкой главной лестнице в Луврский музей.
Конечно, нет уголка, не завешанного и не заставленного барельефами различных эпох и стилей, статуями, капителями и т. п. Скорей, скорей внутрь, туда, где я впервые увижу тех, о которых мечтает всякий, кто вкусил искусства и кто впервые в жизни испытывает волнение при приближении к шедеврам мировой живописи. Вот Делакруа, Данте и Вергилий в ладье Харона, вот взятие Константинополя, вот лодка с погибающими людьми, вот Революция на баррикаде. Здесь же «Плот „Медузы“» предшественника Делакруа — гениального Жерико, трагически кончившего свою славную жизнь в молодых годах (он расшибся, упав с лошади на полном скаку). «Резня на Хиосе» Делакруа. Какой-то совершенно нечеловеческой силой и героизмом веет от громадных полотен гениального Делакруа, пигмеем себя чувствуешь, стоя в этом зале.
Становится страшно перед задачей, которую должен выполнить, чтобы назвать себя художником. Сколько же нужно работать, сколько же нужно знать, учить, корпеть, чтобы наконец овладеть мастерством для того, чтобы развернуть все, что есть у тебя и что является сырым материалом, который обречен на гибель и забвение, не подкрепленный мастерством. И, конечно, вот здесь, перед мировыми гигантскими полотнами, начинаешь понимать, что одной жизни слишком недостаточно, чтобы дать миру все, что клокочет внутри. Одну жизнь в сто лет нужно для изучения, а другую в сто лет — для творчества.
Вот Давид: «Смерть Марата», «Мадам Рекамье», «Коронование Наполеона», — вещь, сделанная по заказу правительства Наполеона, перед которой Наполеон, войдя в мастерскую Давида, торжественно снял шляпу и сказал: «Хорошо, Давид!» Мне она не очень понравилась. Не отрицая ее исторического значения и тщательной проработки, я нахожу, что она сухо написана и не дает того давидовского мастерства, которое есть в «Мадам Рекамье», «Клятве Горациев», «Смерти Марата», написанных с изумительным вкусом. И первый раз в жизни я осознал силу спокойных гамм, которые нисколько не убивали и не умаляли значение и действие колорита Давида. «Смерть Марата» написана легко, очень приятно. Трагический сюжет и страшное выражение удаляющейся фигуры Шарлотты Корде, бросившей нож на пол, не разрушают и не опошляют холста — так, как у нашего Репина на картине убиения сына Иоанном Грозным.
Я не историк и не искусствовед, чтобы рассказать все исторически последовательно. Нет, я этим даром не обладаю, но я просто расскажу то, что прошло через мою память и произвело наиболее сильное впечатление. Вот длинный коридор: «Парнас» Мантеньи, «Распятие» Эль Греко, ряд портретов смешанных школ… «Клятва Горациев» Давида. Что это за шедевр академического искусства! По простоте и совершенству нет равной. Как будто дело не в цвете, не в красках, не в раскраске, а в той тонкости совершенного вкуса, с которым написана эта вещь.
Курбе, более плотного, вещного реалиста трудно сравнить с чем-либо, виденным до сих пор. «Похороны в Орнане» более суровые по той реальности, с которой передано настроение драмы в нормадско-французской деревне с ее бедно одетыми, мрачными, трагичными фигурами. Мне даже показалось, с какой-то затаенной мыслью-местью по адресу незримого виновника бедствия людей и предвечных несчастий. Вечное страданье и месть.
Делакруа — другое: это львиное чувство цвета, это сама живопись, канонада форм, движения и героического неисчерпаемого содержания. Какая-то фламандская хватка! Но «Лодка смерти», лейтмотив «Плота „Медузы“» Жерико, превосходная живопись, море неповторимое, вот поистине романтический фон — оно густо-зеленое, как кость, и в то же время прозрачное, эта тяжелая поднятая из глубин моря вода, которая выворачивает вселенную. Энгр. Почему-то запомнилась «Девушка с кувшином»: сухо, академично, скучно, несмотря на идеальный рисунок. Тонкий Доре в стиле мастеров Ренессанса со страстностью гармонии.
Я прямо перейду к итальянцам и прямо к Моне Лизе, в ту пору украденной[103], и ту, что я видел, выдавали за найденную, но многие сомневались. Я же лично не сомневался. Это шедевр портрета женщины. Ее фигура занимает почти всю площадь холста. Голова почти упирается в верхнюю часть рамы. Произведение еще до сих пор очень сильно впечатляет. Эта легендарная улыбка есть не легенда, а величайшее достижение художника. В ней скрыта душа этой некрасивой, но преисполненной ума и гордости женщины. Да, я ее ощущаю. Я готов превратиться в обывателя, неискушенного зрителя, даже, может быть, в профана и согласиться, что это живое лицо вас гипнотизирует, не спуская с вас глаз, в какую бы сторону вы ни отошли. Нет, Мона Лиза Леонардо будет жить долго — вечно. Живописные качества ее на высоте. Она взята контражур, и в этом эффектном освещении дает всю силу зеленоватого бархата. Как ни странно и ни обидно на столь ничтожном клочке воспоминаний остановиться на таком мировом сокровище искусства, но уж придется это сделать. В противном случае нужно будет писать не краткую автобиографию, а сочинение в несколько томов, тем более после Эрмитажа, где Рембрандт, где великолепные голландцы, барбизонцы, чудесно представленный французский отдел…
Я бы не сказал, что Пуссен, Рубенс — после музеев Щукина и Морозова, но «Пикник» Моне, «Кафе» Мане, но Клод Лоррен, Меньер, Верне, Т. Руссо, Коро, Милле! Импрессионисты Дега, Ренуар, Сислей, Писсарро, новейшие школы. В частных собраниях Воллара[104], Бернхейма[105], консула норвежского[106] свыше шестидесяти вещей Сезанна, и Люксембург[107] в целом не произвел на меня впечатления, это эклектизм современных направлений и вкусов, начиная с Бугеро и кончая Со<ндменером> — немецким маньеристом.