Петр Петрович также не любил слушать о русских певцах. Даже о Шаляпине. Он признавал только Баттистини, Карузо, Ансельми[85]. На одной из подобных вечеринок я и И. А. Малютин, талантливый художник-декоратор Оперы Зимина[86], который знал всех артистов, предложили П. П. привести… Веселовского[87], тогда очень выдвинувшегося тенора Большого театра. П. П. Кончаловский отказывался, не веря ничему, но мы все-таки настояли и пошли искать Веселовского в два часа ночи, не зная точно его адреса, зная только, что где-то в Мамоновском переулке. Но, к счастью, попали очень удачно прямо в его квартиру. Он жил в одной квартире с В. В. Барсовой[88]. Конечно, он спал, и, когда мы его разбудили, он рассердился, но от чести пойти к Кончаловскому все-таки отказываться не стал, но жаловался на горло, которое уже смазал йодом, и заявил, что петь он ни в коем случае не будет. Хотя мы и пошли, но в душе у меня была страшная досада, потому что нам именно нужно было, чтобы он пел. Дорогой я всячески его уговаривал хоть немного попеть, однако Веселовский стоял на своем.
Когда мы пришли, Петр Петрович любезно встретил нового гостя. Надо сказать, что Веселовский обладал на редкость невыгодной внешностью. Он был маленького роста, какой-то слабогрудый, лицо… скучное. Петр Петрович как-то иронически покровительственно вел себя с ним, как со школьником, которому предстоит трудный экзамен. Отношение ли Петра Петровича, или еще что случилось, не помню, но Веселовский неожиданно попросил, чтобы ему кто-нибудь проаккомпанировал, — он хочет петь. Ольга Васильевна, которая плохо играла на рояле, едва согласилась аккомпанировать арию Каварадосси «О дольчи бела» из «Тоски». Веселовский пел по-итальянски. Он обладал исключительно красивым тембром и недосягаемо высокими нотами. Словом, здесь я должен сказать, что подобное перевоплощение личности действительно можно назвать чудом. Находясь в исключительной обстановке среди лучших художников, слушавших его с величайшим напряжением, Веселовский пел с особым подъемом. На словах <…> он долго задержал ноту, по силе и красоте звука совершенно необычайную.
Он такое сильное впечатление произвел на Петра Петровича, что тот всерьез до слез его благодарил и источал ему фимиам. Он превратился в какого-то ребенка, и куда девалась уверенность! То же самое сделалось и с Ольгой Васильевной. Конечно, Веселовский немедленно был введен в круг высшего общества. Я, помню, рассердился, когда узнал, что на одном из таких «балов», как их сама Ольга Васильевна любила называть, был приглашен Веселовский, которого, собственно, я ввел в их дом. В большинстве же случаев вечеринки у Кончаловских происходили более или менее по одному шаблону.
Совсем другой характер имели вечеринки у меня — и по составу общества, и по времяпрепровождению. Я приглашал всех вместе и старался объединять общество. У меня все чувствовали себя свободно и с большой охотой ко мне ходили, бывали и литераторы, и музыканты, и артисты: Алексей Толстой, Волошин, Маяковский, Бурлюки, Игорь Северянин, Асеев, Большаков[89], Хлебников, Каменский, Брюсов, Гзовская[90], Таиров, Коонен и бесконечное количество других и разных людей. Все было непринужденно, и хотя постоянный и непременный гость наш П. П. Кончаловский так же занимал одно из первых мест, но гегемония его все-таки не достигала таких размеров, как у него в доме, и О. В. Кончаловской приходилось скромно ограничиваться общим уровнем настроения.
В начале вечеринок и у меня также речи шли об искусствах. П. П. Кончаловский не любил, как я уже говорил, никаких искусств. Он не признавал ни Достоевского, которому он всегда противопоставлял Диккенса и В. Гюго, ни Толстого, обо всем прочем он не считал нужным даже говорить. Не признавал он и театров. Он в них не ходил. Более или менее он стал интересоваться русским театром, когда писал декорации к «Дон Жуану», «Периколе»[91]. На этой почве среди гостей — представителей разных родов и оружий искусства — происходили жаркие споры.
П. П. особенно не любил ничего того, что называлось левым в искусстве. Он был действительно консервативен по натуре. Но и его не признавали в свою очередь представители прогрессивных группировок: Ларионов, Якулов, Бурлюки и пр. Вновь выдвигающихся из молодежи он тоже не признавал. Однажды с вернисажа одной из наших выставок он распорядился вывести Маяковского за то, что тот явился в желтой кофте, чего Маяковский не мог ему простить всю жизнь. Правда, Маяковский всегда и везде вел себя вызывающе и развязно. Однажды (тоже на одном из вернисажей) он, здороваясь с покойным Тугендхольдом[92], вдруг громогласно заявил: «И ведь вы не Ротшильд, а только Тугендхольд, чтобы так здороваться», обидевшись на сухую манеру Тугендхольда. Тугендхольд, тщедушный и болезненный человек, возмутился, и тоже после некоторого раздумья подлетел к Маяковскому и назидательно изрек: «В таком случае прошу вас вообще со мной никогда и нигде не здороваться». Маяковский смущенно что-то буркнул вслед. Все были поражены героизмом Тугендхольда и удивлены смущением Маяковского.
После изрядного количества выпитого вина картина вечера менялась. В неофициальной части мы проявляли большую инициативу и веселились на всякие фасоны, однако не выходя из сферы искусства. Я обладал в то время большой способностью к имитации и забавлял гостей изображением всех знакомых и друзей. Очень всем нравилось, как я имитировал самого Кончаловского, когда он поет испанские песни сиплым голосом, приложив одну ладонь к левому уху (его манера) и собрав от усилия все морщины на лбу.
Я также имел большой успех, имитируя поэтов, в то время выступавших в аудиториях, особенно Игоря Северянина. Я застегивал пиджак на все пуговицы, изображая таким образом его длинный сюртук, перебирал руками белые круглые манжеты с серебряными в рубль величиной запонками Или забрасывал руки за спину и читал, подражая его манере и голосу, несколько напоминавшему возгласы ксендза за богослужением, стихи: «О, лилия ликеров, О Крем демо», «Германия, не забывайся, дрожи перед моею лирой», «Каретки куртизанки в черном платье муаровом. Вы такая эстетная…»[93]. Нередко путая содержание, например, не «Вы такая эстетная», а «Вы такая калошная» и пр. Кроме того, я изображал оперных певцов в их коронных партиях, например… в роли Германа из «Пиковой дамы»: надевал какой-нибудь офицерский мундир или просто военную куртку и пародировал самые популярные арии и ариозы. Этот номер тоже очень всем нравился.
Любопытные моментальные инсценировки мы делали по инициативе Ларионова: кто-нибудь быстро ложился на пол в позе сына, убитого Иоанном Грозным, а другой с выпученными глазами вставал в позе Иоанна. Или еще: вставали шесть человек — трое впереди изображали богатырских коней Васнецова, трое сзади, положив руки на плечи передних и нагнув головы, имитировали спины и зады лошадей, а трое садились верхами на этих «коней». Илью Муромца всегда показывал Кончаловский, Алешу Поповича — я и Микулу[94] — И. И. Машков. Кончаловский всегда очень грузно садился и задерживал спектакль. Иногда «кони», в роли которых обычно выступали Фальк, Федоров, Ларионов и др., отказывались его держать. А бывали случаи, когда он валился на пол и валил с собой остальных двух уже сидевших богатырей.
Показывали и «Сикстинскую мадонну». Ставили чью-нибудь жену с чучелом в руках вместо младенца. Сикста представлял профессор Чаплыгин[95], со своей седой небольшой бородкой он очень близко походил на оригинал. Две женщины с курчавыми волосами, изображая херувимов, ложились на пол, ногами вглубь комнаты, лицами к зрителю, и одна из них подпирала подбородок рукой. Я помню, этот номер многих из ученых, присутствовавших на спектакле, шокировал, и в другой раз мне не позволили его показывать.
Были и спортивные номера. Например, парад борцов, как делают в цирке перед борьбой. Я изображал арбитра, знаменитого дядю Ваню — И. В. Лебедева[96], пользовавшегося тогда успехом на этом поприще и создавшего целую энциклопедию мудрых изречений и остроумия в ответ на возбужденные вопросы или замечания публики. Например: «Удар силен, но шея какова!» или: «Что значит каких-либо два-три смертельных для обыкновенного смертного удара», «По шее для борца — только одно удовольствие». На замечания о неправильности того или другого приема он грудным громовым баритоном протяжно заявлял: «Правильно». Не менее популярна была его манера провозглашать: «Одна минута перерыва». Он как-то особенно раскатисто это вещал, перерывая и снижая голос до сипоты на последнем слоге.
Дядя Ваня всегда носил поддевку, широкие шаровары, серебряный пояс, синюю студенческую фуражку, так как на самом деле был студентом-медиком. Изображая его, за неимением поддевки приходилось ограничиваться тем, чтобы выпустить рубаху из брюк, взять у А. В. Куприна сапоги (к счастью, он никакой другой обуви не признавал) и надеть на голову фуражку. Голосу у меня было достаточно, чтобы вполне подражать дяде Ване, и я выводил парад, представляя публике звания и фамилии борцов. Изображавшие борцов снимали с себя пиджаки и рубахи и, конечно, вполне достаточно было лицезреть в таком виде, например, Кончаловского с его волосистой широкой, как шкаф, грудью, Машкова с его горилловатой фигурой или, например, Рождественского, худого как плеть, длинного и уморенного, как водовозная кляча, и еще более смешного Фалька в очках со сдавленной грудной клеткой, чтобы умереть от смеха. Но когда я, изощряясь в остроумии, аттестовал всех: «чемпион западноевропейской живописи с установкой на Сезанна Петр Кончаловский», или «чемпион нижегородско-французской живописи И. Машков», «Мадроли-Якульмид (Якулов) — чемпион симультписи — Москва, Василий Рождественский — Тула» и т. д., — все просто падали от смеха на пол. Иногда эти номера доходили и до самой борьбы. Только не у меня. Но я помню, однажды мы проводили время у одного ученика П. П. Кончаловского, некоего Первухина[97], и там затеяли борьбу: боролся сам Первухин с одним поэтом — Лавровским. Тот уже давно лежал на обеих лопатках, но все-таки сдаваться не хотел. И Первухин, лежа на нем, всячески мял его, чтобы дожать, до тех пор, пока тот не изверг из себя все, что до сего времени было им выпито.
Вообще тогда очень распространен был этот спорт, а я любитель всякого спорта, и в частности французской борьбы и бокса. Во время борьбы я всегда сидел за судейским столиком, и так как из присутствующих за столиком жюри из известных фамилий была только моя, а, как известно, публика, валившая валом на чемпионаты, тем не менее никогда не верила в честность схваток и весь свой гнев изливала на арбитра или на жюри, нередко приходилось слышать с мест: «Лентулов, неправильно!» или даже «Лентулов — жулик!»
Развлечения возобновились мною значительно позднее уже в годы революции в Гаспре в доме ЦКУБУ[98].
Осенью 1911 года мы с женой готовились к отъезду в Париж. Само собой разумеется, что эта сторона жизни, совершенно новая для меня, много обещала впереди. Я с особым волнением всегда относился к путешествиям даже у себя в отечестве. Переезжая из одного города в другой, где я еще никогда не был, я испытывал самые лучшие впечатления от архитектуры, не только древнеисторической, — каковых городов у нас в России хоть отбавляй, не говоря уже о таких мировых памятниках архитектуры, как Новгород, Вологда, Углич, Псков, Ростов, Ярославль, Кострома, Н. Новгород, Казань и т. д., без конца, — но я даже любил заезжать просто в губернский или уездный город, не славящийся никакими особенными историческими памятниками. Я любил новую картину. Да, я смотрел на них, как на непрерывно меняющуюся декорацию. Для меня Тамбов, или Козлов, или Коломна со своими уютными мещанскими деревянными домами, полусонными окнами, окруженные палисадниками с сиренью, с высокими деревянными заборами и запертыми воротами, представляли неисчерпаемый источник для глаза. Всю жизнь все, что есть в подлунном мире, я ощущал через посредство глаз и постоянно, непрерывно все, что видел, на что смотрел, мысленно переносил на холст. Я мог бы превратиться в застывшее тело и двигаться, как метеор по вселенной, в непрестанном созерцании и раскрывании.
Так, я с особым волнением встретил впервые Волгу, эту великую водную владычицу, эту легендарную реку, о которой с детских лет так много слышал и в рассказах, и в песнях. Помню, в первый раз я приехал на Волгу со своим зятем — мужем моей сестры. Мы сели в Сызрани на пароход. Волги самой не видно, но я уже почувствовал под собой море воды, когда пароход-гигант, целое трехэтажное здание, свободно умещался возле самого берега. Я с затаенным сердцем дожидался рассвета. Зять мой лег спать, а я бродил по палубе, и вдруг, когда стало светать, моим глазам представилась необычайная картина: при первых лучах солнца Волга принимает особенно величественный вид, при поворотах она превращается в огромное озеро — почти море, и за десять верст видно впереди розово-белые стены города, к которому вас приближает пароход. Дальше я опишу свои путешествия по Крыму и Кавказу по возвращении из-за границы.
Но вернемся к нашему путешествию за границей. Мне очень понравилась старая часть Варшавы с ее архитектурой конца XVIII — начала XIX века. Кроме предместий, нас в Варшаве ничто не поразило. Собор на площади с живописью Васнецова[99] мне не понравился. Слишком вульгаризованный стиль старых XV–XVII века икон претил…
Мы поехали в Берлин. Уже в поезде прислуга была немецкая, и здесь я почувствовал впервые, что попал на другую планету. Мы ехали во втором классе, в спальном вагоне. Устройство, предупредительность и аккуратность, чисто немецкие, меня смущали. В Берлине мы пробыли какие-то часы, за которые я успел осмотреть только несколько улиц — Фридрихштрассе, Унтер ден Линден, площадь и пр. Движение автомобилей, тогда еще большой редкости, мотоциклов и трехколесных повозок разносчиков молока, газет и прочих вещей внушало мысль, что вы находитесь в большой европейской столице. Чистота мостовых, тротуаров, большое количество магазинов дополняли эту картину. Помню, мы пошли в магазин Мандль[100], чтобы купить мне костюм. Правда, этот магазин ничем не отличался от таких же магазинов той же фирмы у нас в Москве.
Вечером мы сели в поезд, который понес нас в Париж. В этом поезде не было никаких спальных вагонов, в нем только были уютные купе с дверью из каждого прямо на перрон. Дорогой с женой познакомился какой-то представитель африканского евангелического общества и втирал ей очки. Моя жена — любительница всего возвышенного. Рассказы плюс безупречная внешность вылощенного миссионера ее увлекли. Я скоро заснул, жена же продолжала оживленно беседовать с этим, на мой взгляд, проходимцем до поздней ночи. Я был уверен, что если бы не мое присутствие, она сделалась бы жертвой этого авантюриста, и денег, которые мы имели на поездку и везли с собой, могло бы не оказаться. Когда я проснулся, то этот «святой» уже нежно целовал ручки моей супруги, чем навел на подозрения не только меня, но и жену. Он это понял и прекратил дальнейшую беседу.
До Парижа было еще довольно далеко, надо было ехать всю ночь. В купе, кроме нас с женой и этого сентиментального «святого», никого не было, и потому было жутковато. Я поминутно оглядывал вещи, «святой» делал вид, что спит. Несколько раз являлась мысль обратиться к проводнику, но, к счастью, «святой» слез на одной из остановок, и, к моему удивлению и радости, вещи были целы.