Зато однозначно прекрасен был еще не обезображенный Щербицким и всеми последующими вождями сам Киев с византийской «нерушимой» стеной Софийского собора, равной которой нет в мире, и уютной губернской русской застройкой, не претендовавшей тогда на столичный блеск. А были еще Ближние пещеры Киево-Печерской Лавры с их подземными церквами, замечательная, уютная и тогда более полная, чем теперь, коллекция Богдана и Ваврвары Ханенко – редчайший пример первоклассного частного собрания, почти сохранившегося, несмотря на революцию и советскую власть.
К тому же им очень понравились вещи «улана Черняховского» – киевского трамвайного кондуктора, теперь совершенно забытого, а тогда более или менее известного. «Улан», правда, не обладал веласкесовской силой Пиросманишвили, но живопись его «Провинции», «Автопортрета», «Портрета жены» была явно не хуже, чем у таможенника Руссо и хорошо держалась у меня на стене между Ларионовым, Чекрыгиным, Малевичем и Штеренбергом. Этот трамвайный кондуктор был лет за десять до этого «открыт» киевскими художниками и сперва стал очень популярен. В «Тенях забытых предков» его раскрашенные деревянные флюгеры Параджанов использует как знак непрекращающегося и трагического ветра времени.
Почти таким же дивным образом, как у Поповых «Красный колпак», нашел себе овальную раму портрет моей прабабки Доры Акимовны. Рама, точнее вставка в нее, была не только того же времени и нужной величины, но форма овала была одинаковой и на раме, и на портрете. И ведь рама нашлась именно у Поповых! А когда выяснилось, что одна из моих прапрабабок была хлыстовской богородицей и именно ко мне «случайно» пришли их «хлыстовские знамена» из коллекции князя Путятина (а от Вишневского – портрет первой хлыстовской богородицы Акулины Ивановны), Поповы поняли, что вещи меня выбирают неслучайно. Если бы они знали, как через много лет только ко мне попало «Благовещение» Фра Беато Анжелико, они бы утвердились в своем отношении ко мне как коллекционеру по природе. «Красный колпак» Рембрандта к ним пришел почти так же – никто другой верил в то, что ему предлагают.
Как и многие крупные коллекционеры, Поповы были суеверны, верили в приметы, связанные с картинами и вещами. Так, Татьяна Борисовна была уверена, что обезьяны приносят в дом счастье, а если те уходят из дому, начинают делать пакости. Поэтому у них в коллекции было немало обезьян: фаянсовых, нэцкэ, живописных японских и голландских – правда, все они были очень высокого коллекционного класса. Может быть, другие к ним просто не приходили?
У нас в Киеве им очень нравилась моя «петербургская», как сказала Татьяна Борисовна, бабушка Елизавета Константиновна. Рассказы о множестве сбывшихся за двести лет примет и предсказаний (им было пересказано, как брат моего прадеда – медицинский генерал – предсказал обстоятельства своей смерти от руки жандарма и даже включил ее описание в опубликованную им при жизни статью) – в общем, многое в Киеве им было любопытно и приятно. Им вообще всегда нравились старые дома с остатками уцелевшего русского быта, а у нас к тому же были еще и остатки коллекций и просто бытовых вещей, что-то со стороны Перевозниковых и даже Арсеньевых (часть археологии), что-то со стороны Шенбергов, режиссера Александра Санина и даже остатки венских вещей моей прабабки – ноты с пометками Листа и двойной портрет Сальери и Моцарта, когда-то, видимо, принадлежавший ее дядюшке – композитору Карлу Черни.
Наши семьи поддерживали общие обычаи. В Москве каждый год на Рождество и на Пасху мы с Поповыми сперва шли к Илье Обыденному, а уже потом разговлялись на Спиридоновке. Каждое лето жизнь в Троице-Лыкове прерывалась на месяц поездкой в Ленинград, где Поповы всегда снимали одну и ту же комнату на Васильевском острове. По просьбе Татьяны Борисовны Сергей Петрович Варшавский и для меня нашел жилье у какой-то своей знакомой. «…Деньги за комнату предварительно переводить не нужно… но за несколько дней до приезда нужно сообщить дату», – пишет мне в Киев, куда я, видимо, ненадолго еще уехал, Игорь Николаевич.
В Ленинграде были не только совместные поездки в Ораниенбаум и Царское Село, Павловск и Шлиссельбург. «В Петербурге особенно чувствуешь всю грандиозность русской катастрофы», – говорил Игорь Николаевич, и это были неожиданно «громкие» для него слова. Именно во время этих поездок делались зарисовки для тончайших акварелей Татьяны Борисовны (один из набросков шариковой ручкой у меня сохранился) и там же родилась одна из трех основных тем картонов Игоря Николаевича – зарешеченное окно «Пряжки», первого сумасшедшего дома в России.
Не менее важными для Поповых и, конечно, для меня были совместные визиты к ленинградским коллекционерам, в первую очередь, к Сергею Петровичу Варшавскому – приятелю Поповых с сороковых годов, немало гордившемуся тем, что в речи Жданова об Ахматовой и Зощенко, как, впрочем, и в постановлении ЦК КПСС был упомянут и он. Позднее Варшавский написал книгу «Подвиг Эрмитажа», но главным делом его жизни была гигантская коллекция. Он не собирал живопись («у меня свинячий глаз» – признавался Сергей Петрович, живописи он не видел), но коллекционировал все, что можно было собирать по справочникам: нэцкэ (более пятисот), гравюры (десять тысяч – от Дюрера до Лотрека), книги, старое серебро, китайские свитки, древние резные кубки из рога носорога – все у него было превосходным и очень полно представленным. Сергей Петрович был сыном известного одесского врача и очень любил рассказывать бытовые истории о своем отце и дореволюционной Одессе.
Был еще жив сын Семенова-Тянь-Шаньского, чудом сохранивший сенаторскую квартиру, где висело десятка три первоклассных голландцев, купленных его отцом уже после того, как основная коллекция была передана Эрмитажу.
Обязательным был визит и к Соломону Абрамовичу Шустеру – «Шестеренку», как его неуважительно звали в коллекционной среде, что, кстати, резко отличалось от отношения к высоко чтимому его отцу, Абраму Марковичу Шустеру-старшему. У меня от его отца позднее появилась громадная «Английская борзая» из Мраморного дворца – может быть, оригинал Стаббса, может быть, копия Сверчкова. Впрочем, купили его первоначально у Шустера Поповы, отвезли к художнику Чарушину, но потом согласились «борзую» отдать мне, о чем сообщили Владимиру Ивановичу, – у меня почему-то сохранилась их записка. Соломон Абрамович знал, что его так называли и не обижался. Тогда легкомысленные прозвища были часты. Поповых, видимо с легкой руки Зака, многие называли «землероями».
Жил Шестеренок в совсем не торжественной квартире, и в ее невысоких комнатах все стены занимали громадные холсты Машкова – «Автопортрет с Кончаловским», «Натурщицы», пара натюрмортов Штеренберга, одна или две небольшие вещи сестер Эндер (остальные он отдал Костаки), пара больших рисунков тушью Ларионова, Павел Кузнецов, два первых и слегка неясных Пироса от Лили Брик. Главным было, конечно, не это. Была временно полученная от отца итальянская мадонна XV века, небольшой пейзаж Гогена – правда, реставрированный (из вещей, переживших пожар на вилле «Черный лебедь» Рябушинского), и центральная вещь собрания – великолепный натюрморт Гойи, купленный Шустером за тридцать рублей у мальчишки при входе в комиссионный магазин на Арбате. Названия «антикварный» в те времена еще не было, да и магазин в Москве это был единственный. Я спросил, никогда не видя до этого Гойи:
– Что это за странный и замечательный голландец?
– Да, конечно, он немного похож на голландские натюрморты, но это Гойя. Виппер в ГМИИ правда, сказал, что только в Копенгагенском музее считают подобный натюрморт Гойей, а он так не считает, но даже он не знал о девятнадцати натюрмортах Гойи в других музеях и собраниях.
Метровые рисунки Ларионова вызвали у меня вполне оправданное сомнение, и это было некоторой компенсацией моей безграмотности. Когда мы ушли, я сказал об этом Татьяне Борисовне, а в ответ услышал имя человека, которым они были произведены. Поповы многое знали о коллекционном мире и не видели нужды что-то от меня скрывать.
Сразу же была рассказана история о другом общем знакомом, которого Татьяна Борисовна за год или два до этого встретила неподалеку от теперь уже снесенного двухэтажного магазина на Сретенке (где теперь шедевр Тараса Шевченко, который я там видел – «Лежащий натурщик», подписной, написанный маслом в натуральную величину?). Коллекционер нес в руках громадный грязный холст, который, как он сказал, кажется ему бесспорным Айвазовским. Татьяне Борисовне картина была знакома: Федор Шехтель (ее недавний свекр) не только строил дома для московских купцов, но зачастую их отделывал, оформлял, заказывал все от мебели до столового серебра. Для одного из домов им была заказана и копия Айвазовского, которая, однако, не понадобилась и долгие годы стояла у них за шкафом. Огорчать приятеля Татьяне Борисовне не хотелось, она ничего ему не сказала, но через год встретилась с ним где-то опять и услышала гордый рассказ:
– Помните, я вам показывал Айвазовского? Глаза меня не под вели – я его промыл и в углу нашел подпись и дату.
Татьяна Борисовна опять промолчала. Это была ситуация, прямо противоположная довольно популярной тогда присказке: «Картина настоящая, хотя и подписана». Ей было очевидно, когда появилась эта подпись.
Но вернемся в Ленинград – коллекция Валерия Ханукаева была совсем другой. Это были по преимуществу очень популярные тогда в Москве кубачинские браслеты и кольца, средневековое мусульманское стекло. Эти вещи для него выкапывали из дагестанских захоронений, а он у местных жителей выменивал их на современный ювелирный ширпотреб. «Зато настоящее золото», – говорил им Ханукай. Простенькие серебряные кольца со стеклами и чернью, по-моему, производил он сам, а однажды предложил мне в обмен сразу сорок стеклянных штофов XVIII века.
Многих других крупных ленинградских коллекционеров уже и не упомню. С кем-то я был знаком, (иногда у Поповых же) и раньше, в Москве, с другими знакомился впервые.
Впрочем, то же происходило и в Москве. Со многими коллекционерами и торговцами я знакомился у Поповых и затем продолжал знакомство самостоятельно: со Львом Евгеньевичем Вишневским (младшим братом Феликса Евгеньевича), с Николаем Николаевичем Крашенинниковым (потомком исследователя Камчатки), о котором с большим почтением пишет Костаки, с Игорем Григорьевичем Сановичем, с Володей Морозом. Однажды мы с женой были приведены в замечательно уютный дом Шунковых, где кроме драгоценных фарфоровых фигур Императорского завода – лучших нет и в самом заводском музее, висел первоклассный Рокотов и шедевр Судейкина «Карусель», который мне особенно хотели показать Поповы. Через много лет после смерти Шункова его купил Дудаков, а я продолжил знакомство с их зятем, художником, ставшим потом очень дорогим и известным Слепышевым надарившим мне массу своих офортов и пару холстов, один из которых был с замечательным выпуклым медведем. У дочери Шунковых была своя коллекция «Маленьких мастеров» («Kleinmeister») и всего один, но великолепный лист Кранаха. Дружил я и с уже упоминавшимся пушкинистом Яковом Григорьевичем Заком – создателем и автором поэмы о московских коллекционерах, написанной онегинской строфой, где «землероям» (Татьяне Борисовне и Игорю Николаевичу) было уделено центральное место. И я, и Поповы знали этот шуточный текст и нисколько (вопреки мнению Шустера, которое он отразил в своих воспоминаниях) не обижались на эту забавную карикатуру. Мне очень забавно читать эту поэму, где перечислены многие мои знакомые. Характерно, что у него нет многих серьезных коллекционеров, замечательных и часто близких мне людей: Пахомова, Вертинских, Николая Николаевича Померанцева, едва упомянут Борис Александрович Чижов. Яков Григорьевич – человек и коллекционер уже следующего поколения, а потому не зря одну из строф, посвященных Татьяне Борисовне и Игорю Николаевичу, он завершает: