Книги

В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции

22
18
20
22
24
26
28
30

– Нет, если я могу что-то улучшить, как же я могу все оставить по-прежнему.

Ольга Моисеевна мне говорила, как тяжело ее брату возиться с сотнями уникальных стеклянных пластинок отца, как они бьются, когда двигается диван, под которым они хранятся, а ни один архив не хочет их взять. Это было явное предложение заняться этим уникальным архивом, ценность которого я понимал, но мне было не до того. В другой раз Ольга Моисеевна спросила, не соглашусь ли я помочь Потоцкой, вдове Михоэлса, разобрать ее архив – там много рукописей и Мандельштама и Гумилева. Одновременно шла речь и об архиве вдовы Чагина – Марии Анатольевны. К тому же в большой квартире Чагина на Сретенском бульваре нам с женой предлагали сдать комнату, в которой после перевода меня на заочное отделение я нуждался. Но я уже слышал, что, пользуясь тем, что вдова Михоэлса никак не могла оправиться после убийства мужа, какие-то молодые люди украли у нее (или купили за гроши) две картины Шагала. И я не захотел, чтобы меня начали подозревать в чем-то подобном.

Сергей Александрович Бондарин привел меня к вдове Телингатера, где был полный комплект собранных им образцов изобретенного им самим акцидентного набора, двухметровая карикатура на Кукрыниксов и целая, полностью раскрашенная от руки еврейская ранняя книга Лисицкого. Вдова была не прочь все это продать. Собственно, Сергей Александрович привел меня как коллекционера, но первая страница из этой раскрашенной книги у меня уже была от Харджиева, были пять или шесть более поздних и для меня более интересных акварелей Лисицкого, а акцидентный набор меня тогда не интересовал. И больше я туда не пошел.

Тот же Сергей Александрович привел меня однажды на восстановленные «Никитинские субботники». Евдоксия Феодоровна Никитина не только сохранила часы из поместья Гончаровых, но и стремление, как в конце 1920-х годов, собирать у себя писателей в каким-то образом уцелевшей квартире в Леонтьевском переулке. Теперь это были большей частью старики – прозаики, актеры. Я знал только огромного седого карикатуриста Арго, жившего в одном доме с Сацами, но уже одно то, что среди них был советский классик Соболев, да и не вполне ясная, известная мне репутация «Никитинских субботников», естественным образом привели к тому, что второй раз я не пришел и туда. А вскоре начались наши «субботники» с Поповыми, Вертинскими, Чижовым.

У Поповых была некоторая претензия к Владимиру Семеновичу Калабушкину – тому очень нравились две их редчайшие этрусские бронзовые фигурки, и он уговорил Игоря Николаевича разрешить ему сделать копию. Но, делая форму для отливки, повредил патину на фигурках – тогда я неспособен был это увидеть, но сейчас, глядя на свою большую этрусскую фигуру, хорошо понимаю досаду Поповых. Тем не менее они очень любили эту радушную семью, где не было детей, но зато был обожествленный и довольно злобный сиамский кот, державший в повиновении хозяев. В два часа дня ему полагалось обедать, после чего он три часа спал. На эти часы отключались телефон и звонок на входной двери, где даже вешалась записка: «Просьба не беспокоить».

– Котик отдыхает, – с виноватой улыбкой говорил добрейший хозяин.

Приехавший к Калабушкиным Ханукаев посмотрел на кота, узнал, что ему двенадцать лет и коротко заметил:

– Скоро сдохнет.

Коту каким-то образом удалось отомстить Ханукаю. Тому надо было еще ехать куда-то на 20-м троллейбусе, у которого, в зависимости от длины маршрута, номера были написаны либо черной, либо красной краской. Калабушкины объясняли, что Ханукай должен сесть на двадцатый черный. Но он, не поняв, что речь идет о номере, до ночи прождал на остановке черный троллейбус.

Если Калабушкин был классическим примером вымиравшей московской интеллигенции, то Яков Евгеньевич Рубинштейн – любопытной его противоположностью, человеком многослойным и очень много сделавшим в те годы. Своим предком (дедом, очевидно) он называл известного петербургского спекулянта Первой мировой войны Митьку Рубинштейна. Но одновременно производил себя и от скульптора Менье, небольшой темный брозовый барельеф которого висел на стене в столовой. Яков Евсеевич провоцировал легкую иронию по отношению к себе: когда во время ритуального чаепития Татьяна Алексеевна с ласковым достоинством склонялась к каждому из гостей и разливала прекрасный чай в красивые резные стаканы, хозяин несколько нарочито спрашивал у гостей мнение о нем и неизменно замечал:

– А то жена у тебя русская, а чай жидо́к.

Когда рассказ Льва Евгеньевича о Митьке Рубинштейне включал в себя дополнение о его содержанке (как тогда полагалось в кругу петербургских спекулянтов), знаменитой «белой красавице», разъезжавшей по Невскому в белом ландо, в которое были запряжены пара белоснежных рысаков, и сама она была во всем белом, Татьяна Борисовна с сарказмом дополняла (конечно, когда мы уходили от Рубинштейна):

– А гулявшая по Невскому со своей приятельницей жена Митьки с гордостью показывала на проезжавшее ландо и говорила: – Смот рите, это едет наша любовница.

Но даже легкая ирония никогда не распространялась на очаровательную даже в старости красавицу жену – Татьяну Алексеевну, которая в неменьшей степени была создателем и хранителем коллекции, чем Яков Евсеевич; несмотря на постоянное недовольство дочери художника Александра Шевченко, вдовы Фалька Щекин-Кротовой и Софьи Евгеньевны – дочери Веры Пестель, которые то и дело после выставок не могли получить обратно свои картины, несмотря на все это, именно Рубинштейн сделал больше всех коллекционеров и искусствоведов в СССР для возвращения к зрителю искусства русского авангарда.

Конечно, коллекция Рубинштейна была несопоставима с собранием Костаки, и даже у Чудновских, людей гораздо более состоятельных, русский авангард был представлен, вероятно, полнее. Но ни Костаки, ни Чудновский пальцем не пошевелили, чтобы сделать свои коллекции хотя бы на время доступными сравнительно широкой публике.

Без всякого преувеличения можно сказать, что выставки, проведенные в 1960-е годы Яковом Евсеевичем, как, впрочем, и Николаем Ивановичем Харджиевым и мной, были важными событиями в художественной жизни, причем не только Москвы, но и десятка других городов Советского Союза – подлинным возвращением в русскую культуру не двух-трех забытых художников, но целого поколения великих русских творцов отечественного авангарда.

У Рубинштейнов была достаточно крупная коллекция, в которой уже тогда был очень неплохой холст Клода Моне, большая коллекция русских икон XV–XVI века (замечательное «Милование» от Поповых), но главным была, конечно, живопись XX века.

Интерес к ней возник у Якова Евсеевича благодаря Жегину. Как рассказывал мне Рубинштейн, к ним попал как-то большой подписной пейзаж художника Шейхеля. Ничего о нем не зная, но задавая всем вопросы, он едва ли не в Третьяковке услышал: «Это, наверное, Шехтель» – в галерее тогда никто не помнил, что Лев Федорович подписывал картины фамилией матери – Жегин. Но Рубинштейну дали его телефон, Лев Федорович пригласил в гости, и он увидел холсты Ларионова, Чекрыгина, самого Жегина. Так началась широко известная коллекция русского авангарда.

Ко времени нашего знакомства (кажется, это было в 1963 году) у Рубинштейнов были первоклассный женский портрет работы Ларионова (из коллекции Соколова), шедевр Гончаровой («Велосипедист»), букет Явленского (меньше моего, но подписанный), громадный крымский пейзаж Фалька, беспредметный холст Архипенко, «Крыши» Розановой, «Морячок» Татлина, большая собака Петрова-Водкина и множество других вещей, хотя Малевича еще не было и даже большие холсты Чупятова пришли позже. Из старой коллекции на антресолях лежал Добиньи, прекрасный масонский занавес и немецкая картина XVI века на пергаменте, которую я потом у них выменял. А лет через десять у меня ее выменял на мебель уезжавший за границу Володя Тетерятников. Почему вы не бежите отсюда? – спрашивал он, ничего обо мне не зная. – Здесь всех нас может ждать только тюрьма.

В 1973 году начался выезд евреев из СССР. Цены на живопись, вообще на коллекционные вещи внезапно подскочили многократно. Вдруг выяснилось, что нерушимые советские границы вполне проницаемы для многих, и вполне абстрактные цены на произведения искусства внезапно стали как-то ориентироваться на представление о них в большом и далеком мире. Каким образом Володе Тетерятникову с женой и их сыном Лукой удалось стать евреями я, конечно, не спрашивал.