Книги

В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции

22
18
20
22
24
26
28
30
Татьяна здесь царица балаСосредоточье всех вестейПредмет вниманья для гостей,Которых никогда не зналаНаследница былых временПотомок вымерших племен!

Будучи сверстником Поповых, он остро чувствовал, что они – наследники совсем другого времени. А потому и «субботники», и многие наши с Поповыми знакомые остались за рамками его творения.

Сам же я не выполнил обещания, данного Якову Григорьевичу. Зная, что я часто работаю в библиотеке, он попросил меня найти публикацию какого-то довольно широко известного некролога Пушкину. Но я то и дело должен был уезжать в Киев, да и Яков Григорьевич умер лет в шестьдесят с небольшим. И я обещания не выполнил, не потому, что не нашел, но потому, что не отдал.

Я уже упомянул, что в поэме Зака нет знакомых мне наиболее крупных и достойных коллекционеров, предыдущего по отношению к нему, Шестеренку, Качурину, Сановичу поколения. Но от Поповых я постоянно слышал имена Тюлина, Горшкова (комментаторы поэмы не знают, что он был не музыкантом, о лучшим русским знатоком и реставратором драгоценных музыкальных инструментов, отсюда и упоминание Гварнери), Миронова, Якута (что было его прозвищем, настоящее имя – Михаил Габышев – неизвестно комментаторам поэмы Зака), основателя музея в Якутске, профессора-экономиста), Величко – всей той среды, того мира, которого уже не было.

Вообще, Татьяна Борисовна очень любила рассказывать о коллекционерах более старшего поколения: о Тюлине, о Липскерове, и не зря в поэме Зак называет ее «наследницей былых времен, потомком вымерших племен» – было похоже, что к ней эти старые коллекционеры относились так же доброжелательно и снисходительно, как она относилась ко мне. Тюлин, работая в Камергерском в антикварном магазине, к ее большому удивлению, готов был оставить ей большое немецкое серебряное средневековое блюдо, на которое у Татьяны Борисовны не было денег.

Она с удовольствием рассказывала о безукоризненных глазах и фантастическом опыте любимого Поповыми поэта и переводчика Константина Абрамовича Липскерова. Как он купил совершенно темную картину и знакомым, плохо скрывавшим свое удивление и сомнение с уверенностью сказал: «Это Фрагонар». И повесил его неподалеку от окна, чтобы было больше света. Года через два потемневшие белила на свету восстановились, картина посветлела, стала очень хороша, а в нижнем ее углу проявилась подпись: Frago. Потом и у меня, к удивлению знакомых, проявились на свету три или четыре потемневшие картины Для Татьяны Борисовны, я думаю, было очень важно, что тот опыт и те коллекционные и человеческие качества, которые она понемногу передавала мне, относились ко времени другой русской культуры и русского собирательства. Поповым нравилось, что я довольно энергично собирал старые каталоги. Скажем, у меня был четырехтомный каталог русских гравированных портретов, который, правда, не был особенно интересен Поповым – у них было роскошное издание Ровинского, и Игорь Николаевич очень любил читать тексты описаний портретов. Пять папок Забелина с ранними русскими крестами, которые почти все были собраны Игорем Николаевичем. У Поповых был и очень редкий каталог средневековой коллекции Александра Базилевского, а в дополнение – синяя фаянсовая ваза из его коллекции.

Вокруг Поповых были очень разные люди, и я помню их рассказ о лучшей и самой известной в Москве машинистке, у которой Игорь Николаевич купил золотую запонку с античной монетой и спросил, уверена ли она, что античная монета – настоящая, на что получил ответ: я в этом мало понимаю, но, скорее всего, у дяди в запонках были настоящие монеты. Оказалось, ее дядя – черногорский принц.

Продолжая рассказ о коллекционерах, не могу не вспомнить Валентина Попова – замечательного эрудита, владельца небольшой, но изысканной коллекции и хранителя Литературного музея в Москве. С ним, как, впрочем, и с Моисеем Лесманом, я познакомился у Поповых. У Лесмана была большая рукопись Василия Розанова с размышлениями о его нумизматической коллекции.

Совершенно независимо от Поповых Зинаида Константиновна Монакина, с которой мы встречались у другого колымчанина – поэта Валентина Португалова, узнав, что меня перевели на заочное отделение факультета журналистики, познакомила меня с очень заметным тогда в коллекционном мире человеком – Николаем Павловичем Пахомовым.

Это был не просто директор им же созданного музея в Абрам цеве, это был единственный беспартийный директор музея – чего в 1960-е годы не бывало в Советском Союзе, и главное – человек с бесспорным и вполне заслуженным досоветским именем. Происходил он из богатой купеческой семьи и до революции в первую очередь был известен и гордился знаменитой сворой гончих, которая соперничала с великокняжеской. В советское время ему оставалось лишь писать статьи в специализированных сборниках (и в журнале «Охотник», где кормился и Олег Волков) и председательствовать в жюри редких тогда собачьих выставок. Своей высокой сухопарой фигурой и маленькой головкой он сам был парадоксальным образом похож на гончую. Но интереснее всего был его охотничий, осторожно-победный темперамент. Это был человек, преданный своим друзьям: преданность памяти Саввы Морозова, которого он хорошо знал, всего круга художников и актеров, группировавшихся вокруг него, и стала основой для создания абрамцевского музея.

Правда, было еще дополнительное полезное обстоятельство: усадьба Абрамцево была отдана в качестве Дома творчества советским архитекторам. Пахомов и Веснин, тогда президент Академии архитектуры, были женаты на родных сестрах. Так или иначе, Пахомову удалось отвоевать и выпросить – не знаю, как – первый этаж абрамцевского дома для музея, но уже года через три неутомимый охотник захватил и второй этаж дома, а вскоре и всю морозовскую усадьбу. Восстанавливал ее Николай Павлович немного странно: можно было понять, когда он заказал копии портретов работы Серова и Врубеля, копию написанной в этом доме «Девочки с персиками», но когда он заказал еще и новоделы обстановки красного дерева при том, что подлинная ампирная мебель стоила тогда много дешевле этих копий – это была уже необъяснимая странность.

К середине 1960-х годов Николай Павлович спас не только Абрамцево, но и «Принцессу Грезу» Врубеля, которая из театра и музея Зимина попала в Большой театр, где могла погибнуть, если бы не охотничья хватка Пахомова и его преданность искусству. Поскольку второго Николая Павловича в России нет, а всего, что он хотел, ему, как и всем нам, сделать не удалось, занавес Врубеля из театра Зимина и холсты его декораций, вероятно, уже сгнили в Большом театре, а может быть, никому не нужные еще догнивают, скатанные на валах.

В Абрамцеве была великолепная по тем временам библиотека, но я все же не согласился работать в музее. Отказ мой не прервал нашего знакомства и хотя я упоминал, что наша встреча произошла совершенно без участия Поповых, однажды, придя к нему домой (жил он на Сивцевом Вражке, в доме Аксаковых), я обнаружил в специально заказанной раме красного дерева парный к моей «Смерти Арлекина» рисунок Жегина и акварель Петра Соколова с псовой охотой, выменянную им у Поповых на миниатюру Даффингера. Это был совсем узкий мир – последние остатки старой Москвы.

Памятным для меня стал один из рассказов Николая Павловича. В конце 1920-х годов его включили в первую комиссию по отбору художественных ценностей для продажи за границу. В комиссию входили сотрудники музеев и известные искусствоведы. Все были патриотически настроены, отобрали из музеев для продажи какие-то старые копии, ранние и слабые вещи по преимуществу второстепенных художников. Обладал здравым смыслом и не заблуждался относительно характера советской власти один Пахомов.

– Я им говорил: что вы делаете, это же нельзя продать! Если вы не предложите им что-то приличное, они продадут за гроши все самое лучшее. Так все и произошло. Комиссию нашу разогнали, а Эрмитаж остался без шедевров.

Вместе с Поповыми мы продолжали знакомиться с интересными коллекциями и их владельцами. Происходил торжественный выход в гости с тщательно подобранными Татьяной Борисовной возрожденческими кольцами, серьгами, египетскими бусами или эмалевой русской брошью XVII века. Это были Лемкули, с их теперь широко известной коллекцией стекла; Калабушкины, с поразительной коллекцией, собранной в Китае.

Калабушкин был крупным металлургом и оказался в первой группе советских специалистов, посланных в Китай после прихода к власти Мао Цзэдуна. В эти годы на весь гигантский Китай осталось всего два коллекционера, реально что-то собиравших и покупавших, – китайцы были совершенно разорены, а многие убиты; все цивилизов анные иностранцы – американцы, французы, англичане, немцы – высланы из Китая. Среди приехавших русских только Калабушкин был широко образован и способен интересоваться китайскими древностями. Остальным были нужны шевиотовые костюмы и кожаные ботинки – в СССР всего этого в магазинах давно не было. Древнюю китайскую живопись в те годы собирал французский посол в Пекине – племянник де Голля, прикладное искусство (от самых ранних нефритов до табакерок и домиков для сверчков) – Владимир Семенович Калабушкин.

Многочисленные китайские антиквары умирали от голода и продавали драгоценные нефриты на вес, а картины (XV–XVII веков) на метры, как рассказывал мне Калабушкин. Забавно, что обе поразительные коллекции попали в СССР: французский посол незадолго до смерти женился на русской переводчице, и она большую часть коллекции привезла домой – часть ее теперь в киевском Музее имени Ханенко. Генерал де Голль, будучи в СССР, специально приехал в Киев, чтобы увидеть коллекцию племянника. У меня оттуда альбом картин на шелке художника Ван Чу-ши первой половины XVII века, проданный мне сотрудником МИДа, помогавшим новой владелице получить разрешение на ввоз в СССР китайских картин.

Владимир Семенович не был китаистом и потому боялся собирать живопись. Он собирал только прикладное искусство. До войны коллекционировал книги французских романтиков, редкие русские издания начала века, сам прекрасно переплетал. У меня очень долго лежала переплетенная им мистическая книга русского самородка Алексея Скалдина «Жизнь и приключения Никодима Старшего». Через несколько лет, пораженный моей симпатией к Скалдину (хотя достаточно было и того, что я просто знал это имя) Арсений Александрович Тарковский подарил мне его более раннюю и более редкую книгу стихотворений, подаренную ему самим автором, да еще с дарственной надписью. Арсений Александрович с удовольствием рассказывал о Скалдине как о новом Ломоносове. По его кажется, не совсем точному, рассказу, неграмотным подростком он пришел в Москву, выучился настолько успешно, что стал очень богат, кажется, ему принадлежал крупный банк. Но Скалдин и этим не удовлетворился, а начал писать стихи, прозу и вполне заслуженно вошел в высоколобые круги русских символистов.

Сейчас это непонятно, но в начале 1960-х годов интерес к Чекрыгину и Флоренскому, Розанову и Скалдину свидетельствовал совсем не о большей или меньшей эрудиции человека, а о его принадлежности к другому миру, миру, противостоящему советской пропаганде и соцреализму, миру, остатки которого беспощадно выкорчевывались, его представители расстреливались и сама память о них, интерес к ним были все еще совсем не безопасны, поскольку означали стремление к свободе – эстетической, интеллектуальной, а в конечном счете, и политической. И в этом мире я чувствовал себя человеком совершенно равноправным, хотя, кроме Лени Черткова, все знакомые были много старше меня. Я сам выбирал себе знакомых и иногда думаю, что делал это более привередливо, чем следовало. Скажем, долгое время мы с женой любили бывать у Ольги Моисеевны Грудцовой, тоже соседки Бондарина, который нас и познакомил. Ольга Моисеевна была одной из дочерей знаменитого фотографа Наппельбаума, когда-то работала секретарем у Чуковского и замечательно рассказывала, как Корней Иванович раз за разом возвращался к уже написанному тексту.

– И так уже очень хорошо, зачем еще что-то править?