Книги

В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции

22
18
20
22
24
26
28
30

Вторая, столь же памятная мне сцена разворачивается, может быть, даже на год или два раньше в подвале в Скатертном переулке, где оборудовал себе кабинет Андрей Донатович Синявский. У хозяина рыжеватая борода лопатой, вокруг книги изданные в основном в 1920-е годы, а некоторые и до революции – часть их уже передана из спецхранов немногих библиотек, где они уцелели, в открытый доступ и изредка продаются в букинистических магазинах. Синявский мне торопливо рассказывает что-то об их авторах:

– Говорят, Пильняк вернулся в Москву, но так напуган, что каждую ночь переходит от одних друзей к другим – боится оставаться. А Клюев, кажется, был арестован раньше других и даже освобожден в конце двадцатых. Но то ли его в поезде убили уголовники, то ли опять арестовали и вернули в лагерь.

Все это – легенды, слухи. Хотя какие-то книги появились, но время еще даже не догуттенберговское, как у Розанова, а вновь наступившее дописьменное. Это напоминает мне рассказы первобытных охотников у костра о том, что происходит за горизонтом и что не отражено в немногих наскальных рисунках. А мои друзья пытаются спасти все, что уцелело, восстановить хотя бы память о том, что утрачено.

В этой главе, посвященной коллекциям и их владельцам, коллекционированию в Советском государстве и коллекционированию в истории русской культуры, хотя знаком я был практически со всеми крупными коллекционерами того времени, я уделяю основное внимание Татьяне Борисовне Александровой, Игорю Николаевичу Попову и Николаю Ивановичу Харджиеву. Поповы не только близкие мои друзья, замечательные, теперь уже признанные художники и создатели поразительной коллекции, но, в первую очередь, люди, вся жизнь которых, основы нравственного поведения, отношение к окружающим, к своей стране и культуре были самым лучшим и характерным примером поведения (выживания) русской интеллигенции в те совсем непростые годы.

Николай Иванович Харджиев – одна из трагических и, кажется, до сих пор не понятых фигур советского времени, почти конгениальная тем великим поэтам и художникам, другом которых он был и великим историком и истолкователем которых хотел и мог бы стать.

Мы были дружны с художниками Татьяной Борисовной Александровой и Игорем Николаевичем Поповым двенадцать лет (с 1962 по 1975 год). В эти годы Поповы уверенно и настойчиво возвращались от технической графики и заказных оформительских работ к своей первоклассной живописи, такой современной, такой русско-европейской (в том смысле, в котором русская культура – неотъемлемая часть европейской), такой разной и самостоятельной относительно друг друга, такой легко узнаваемой и ни на кого не похожей. Коллекционирование для них тогда то же заметно уходило на второй план. Однако картины и коллекции Попова и Александровой стоят для меня рядом главным образом потому, что и они, и я были глубоко убеждены, что коллекционирование, как и многое другое в жизни (например – воспитание детей или постройка дома) является бесспорным актом самовыражения, слепком личности коллекционера; подлинным и сложным, иногда изнурительным творческим процессом.

Именно поэтому при отсутствии творческого и интеллектуального вклада есть так много коллекций бессмысленных и скучных независимо от затраченных на них средств и сил. Такими в советское время были коллекции генералов и зубных врачей, с десятками настоящих и фальшивых Левитанов, а сегодня – стометровые вульгарные залы на Рублевке с фальшивыми Машковыми и настоящими Кончаловскими, ни в чем, впрочем, не лучше фальшивых.

Я думаю, что, если бы уцелели коллекции Рембрандта, его большой дом в своей красоте и полноте, во всей грандиозности вложенной в него художником творческой энергии далеко превосходил бы «Ночной дозор» или «Амана, Ассура и Эсфирь»[16]. Помню, как сиял и переливался каждый угол в маленькой двухкомнатной квартирке Сергея Параджанова, будучи произведением искусства более сложным и тонким, чем любой из его коллажей, а может быть, и фильмов, которые ему тогда не давали снимать. Он создавал произведение искусства из собственного дома. К несчастью, коллекции гибнут почти так же неизбежно, как оставшиеся только в воспоминаниях роли великих актеров. Но и оказывают влияние на современников. Коллекция Поповых была произведением высочайшего искусства, возникшей в результате самоотверженного, героического труда.

В Советском Союзе в эти годы началась «оттепель». Расстреливать и даже ссылать художников за «формализм» и пренебрежение социалистическим реализмом перестали, хотя все еще было очень «прохладно», в особенности для тех, кто до конца жизни не мог «согреться» и забыть советские «карцеры» двадцатых, тридцатых, сороковых.

Познакомились мы с Игорем Николаевичем – и это, я думаю, была самая большая удача в моей жизни – осенью 1962 года в филателистическом обществе на Тверской. У меня был редкий немецкий альбом земских марок Европы с большой коллекцией моего деда. Собственно, русские земства и марки Гражданской войны были единственным, что меня в филателии хоть немного тогда интересовало, но, к сожалению, почти никто тогда их не собирал. Никто, кроме Игоря Николаевича, с которым мы и разговорились.

Каждый, кто говорит и пишет о Поповых, обычно первую скрипку в их коллекционных занятиях отдает Татьяне Борисовне. Мне сложно оценить вклад каждого из них, но более старым и опытным коллекционером был, конечно, Игорь Николаевич. Татьяна Борисовна была из старинной, но небогатой дворянской семьи, где никаких коллекций, по-моему, не было. Помню рассказ Татьяны Борисовны об отношениях ее матери с Торгсином, откуда при его закрытии Поповы смогли получить нераспроданные иностранцам за валюту многие свои любимые вещи: античные серьги с купидонами из коллекции княгини Тенишевой, мужской немецкий портрет XVI века, переданный в Торгсин из Музея изобразительных искусств (сейчас в экспозиции Эрмитажа) и некоторые другие замечательные вещи. Но пока Торгсин существовал, туда можно было сдать золотые или серебряные вещи, чтобы купить хоть какую-то еду или что-то необходимое в хозяйстве, потому что в обычных магазинах в СССР не было ничего, а хлеб и селедка выдавались по карточкам. Относить семейные вещи в Торгсин для многих хоть что-то сохранивших москвичей стало привычкой, и вот однажды мать Татьяны Борисовны вынула из буфета полдюжины серебряных ложечек. Она тогда работала, кажется, в Архиве древних актов, где была возможность сделать что-то полезное для русской культуры (так, мать Татьяны Борисовны спасла от уничтожения очередным необразованным начальником архива целый том писем Клары Вик – блистательной романтической пианистки, первой исполнительницы Шумана, женой которого она впоследствии стала, и Брамса), но заработки в архиве сулили возможность довольно быстро умереть с голоду. В Торгсине проверили пробу, взвесили ложечки, оценили и выдали ей купоны для какой-нибудь покупки. Идя по магазину, приглядываясь, что нужно было бы сегодня купить, она вспомнила, что в доме не осталось чайных ложек. В Торгсине были и ложки, матери Татьяны Борисовны как раз хватило купонов на их покупку, и она вернулась домой с шестью новыми алюминиевыми чайными ложечками. Я не думаю, что мать могла приучить Татьяну Борисовну к коллекционированию.

У Шехтелей (Татьяна Борисовна рано вышла замуж – в первый раз за Льва Федоровича Жегина, сына архитектора и академика Федора Шехтеля) была, конечно, масса любопытных вещей: от танагрской керамики до холстов Врубеля, но Лев Федорович по своему характеру совершенно не был коллекционером и, конечно, не мог увлечь этим Татьяну Борисовну.

Совсем иначе рос Игорь Николаевич. Отец его был то ли донским, то ли кубанским казаком, но в Москве сделал необычайно успешную адвокатскую карьеру, и в этом стряпчем мире был одним из самых богатых людей в России. В отличие от широко известных адвокатов-златоустов – Плевако, Грузенберга и других, он вел дела только экономические и только самых крупных фирм – например, дела Прохоровых, владельцев Трехгорной мануфактуры. Как рассказывал Игорь Николаевич, дворец Морозовых на Спиридоновке (нынешний дом приемов МИДа), кстати, тоже построенный Шехтелем (и с плафонами Врубеля) они не купили только потому, что сквозь готические окна проходило мало света и, по мнению матери Игоря Николаевича, дом был слишком темным. Купили другой дом, неподалеку, тоже в стиле «модерн» в Скатертном переулке, где в окнах до сих пор видны повторы выпуклых стекол XVIII века. Разнообразные коллекции, в том числе марок, у него были с детства. После того, как его матери удалось выкупить мужа у Бонч-Бруевича, руководившего первоначальным вариантом ЧК – Комитетом по борьбе с погромами Петроградского Совета и, как и все там, знавшего толк в бриллиантах (и, собственно, поэтому арестовавшего его отца), у юного Игоря Николаевича даже появилась возможность ездить в Париж. Сложный вопрос с иностранной валютой он легко решал с помощью детских коллекций (и марки, и спичечные коробки, и винные этикетки он продолжал собирать до последних лет): привозил в Париж советские марки, продавал их старику Иверу, крупнейшему европейскому торговцу и автору известного каталога марок, который был еще жив, и получал возможность несколько месяцев заниматься живописью. Кстати говоря, именно тогда он едва не стал владельцем половины холстов Амедео Модильяни. Будучи очень молодым человеком (хотя именно тогда он написал свой шедевр – черный натюрморт с наскальным рисунком, во многом опережавший Брака) он сперва не очень хорошо ориентировался в художественной жизни Парижа и узнал о Модильяни, увидел его картины и скульптуры уже после смерти художника («его все очень любили и охотно поили, но никто не кормил», – рассказывал Игорь Николаевич). В Париже он останавливался у своего дядюшки, крупного коллекционера русской живописи, переехавшего во Францию задолго до революции. Восторженный рассказ о Модильяни дядюшку вовсе не удивил, он только пожал плечами:

– Что ж ты мне, Игорек, в прошлом году, когда приезжал, не сказал, что он тебе нравится. Помнишь, у меня в мастерской под стенкой лежала груда холстов – это Збарский меня попросил подержать работы Модильяни, ему некуда было их деть. Я бы тебе все это с удовольствием подарил.

Не знаю, был бы так знаменит Модильяни, если бы половина его холстов оказалась в России. Впрочем, Поповы никогда не собирали живопись современников.

Но этот рассказ я услышал через много лет, а в день знакомства мы вышли на улицу Горького, и разговор от марок перешел на какие-то другие темы и не помню в какой связи был упомянут Василий Чекрыгин, художник, которого тогда, в 1962 году, я думаю, помнило в России человек десять. К некоторому удивлению Игоря Николаевича оказалось, что я знаю имя Чекрыгина. У меня уже были тогда рукописи и гранки неизданных статей Павла Флоренского, дружного и с Жегиным, и с Чекрыгиным, и журнал «Маковец» со статьями и репродукциями последнего. В то время не было принято интересоваться такими авторами, но я, может быть, уже тогда или чуть позже ездил с Леней Чертковым в Сергиев Посад (тогда Загорск) к вдове Павла Флоренского – на доме, как и сейчас, только тогда она читалась гораздо четче и воспринималась совсем иначе, висела табличка: ул. (кажется) Красноармейская, дом священника Павла Флоренского. Были мы и в коммунальной квартире в каком-то советском доме, где жила Татьяна Васильевна Розанова.

Удивленный Игорь Николаевич тут же пригласил меня посмотреть рисунки Чекрыгина. До Спиридоньевского переулка было рукой подать, и вскоре мы поднимались по плохо освещенной лестнице на третий этаж. Грязно-желтый кирпичный дом стоял во дворе, а в переулок выходил одноэтажный особнячок, где тогда помещался журнал «Ровесник», а перед тем – отделение КГБ по охране особняка Берии и ближайших переулков. Лет за десять до того, по рассказам Татьяны Борисовны, она видела из окна, как из особнячка по утрам выходят очень по-разному одетые мужчины и женщины, впрочем, как бы ни были одеты женщины, у каждой в руках была тяжелая сумочка – по-видимому, с пистолетом. Когда Берию арестовали, все оттуда разбежались, двери и окна были раскрыты настежь и ветер выметал на асфальт их «деловую» и «совершенно секретную» переписку. В 1982 году, когда я после первых тюрем редактировал в Боровске подпольный «Бюллетень «В», в одном из наших сообщений оказался рассказ строителя, реконструировавшего соседний дом под гостиницу и ресторан. Для этого пришлось усиливать коммуникации, и в ходе работ наткнулись на подземный ход из особняка Берии в этот домик охраны. Он весь оказался заполнен трупами. Приехал генерал с Лубянки, посмотрел, хмыкнул и приказал все засыпать. Никто не был не только опознан, но даже похоронен по-человечески.

А пока мы прошли по темному коридору небольшой коммунальной квартиры, где напротив первой двери висели какое-то грязное белье и пустое корыто, а в нише напротив двери, в которую мы вошли, стояли два вызывавших у Поповых отвращение кресла в стиле «рюс» (кажется, с лаптями и варежками). На полке над ними были навалены груды книг, в основном петровских, в светлых кожаных переплетах. Кресла в конце концов удалось продать за целых двадцать пять рублей известному теперь агенту КГБ Виктору Луи (кажется, его привел Володя Мороз), а через пару лет случайно выяснилось, что соседка, идя в уборную – это была следующая дверь, – вырывала по надобности страницы из петровских фолиантов[17].

Татьяну Борисовну необходимо представить по-разному – парадную и домашнюю. Дома – высокую, худую, заметно сгорбленную от постоянного сидения за столом с графикой. Таким описывают Алексея Ремизова. Только он гордился своим настоящим, выросшим у него от каллиграфии горбиком и всем предлагал его потрогать. Татьяна Борисовна молчала, никогда никому не жаловалась и старалась выпрямиться, что ей давно уже до конца не удавалось. Внешность всегда остриженного Татьяной Борисовной «под горшок» Игоря Николаевича, довольно точно передал в фильме «Похищение святого Луки» актер, изображавший богатого коллекционера, которого специально приводили в гости к Поповым. Только и сам актер, и его жуликоватый персонаж были гораздо более ухоженными и лучше одетыми, чем Игорь Николаевич, с его большими рабочими руками, с оторванным до мяса ногтем на большом пальце правой руки, заношенными до полной мешкообразности серыми брюками и пиджаком, который он носил лет двадцать. Их замечательно описал Соломон Абрамович Шустер, и эти воспоминания вошли в посмертно собранную книгу «Профессия коллекционер». Его воспоминания в целом напоминают парадную документальную съемку. Лента вполне правдива, но в советском мире «цветного кино» всегда было не так уж много.

Рисунки Чекрыгина были поразительны. Это те двести шедевров, которые Лев Федорович Жегин после его смерти забрал у семейства его жены, боясь, не без основания, что родные могут уничтожить и рисунки и полотна, которые не приносили никакого дохода. Я думаю, картины Чекрыгина Татьяна Борисовна сама отвезла Льву Федоровичу, когда коллекция Поповых их просто вытеснила. Рисунки вскоре тоже уехали на Зубовский.