– А где ваша зачетная книжка?
И тут я понял, что пропала она у меня неслучайно, и впервые проявил некоторое упорство. Не то чтобы факультет журналистики был мне особенно дорог, но меня возмущала наглая сфабрикованность происходящего, да к тому же отсутствие диплома лишало меня надежды на какую-либо постоянную штатную работу. Наглость девиц в учебной части была особенно противна еще и потому, что они меня прекрасно помнили: за годы моего пребывания на заочном отделении во время работы в журнале «Юность», да и позднее, они регулярно выпрашивали у меня очень ценимые тогда билеты на выступления Булата Окуджавы и Евтушенко – то в Дом литераторов, то в Политехнический музей, куда я сам не ходил.
Крашеные блондинки смотрели мне в глаза, улыбаясь, ни тени стыда на их лицах не было. Декан Засурский был мрачнее, но повторил, что никаких оснований утверждать, что я сдал экзамены, у меня нет. Но факультет наш был совсем маленький, и все преподаватели меня хорошо помнили. За неделю я обошел всех шестерых и каждый, проявив большое достоинство и даже смелость, поскольку хорошо понимал, в чем дело, написал мне справку о том, что такого-то числа мной был сдан экзамен и получена такая-то оценка. К тому же одним из этих преподавателей (по литературному редактированию) была в это время секретарь парторганизации факультета Абрамович, которая была очень придирчивым специалистом, и я трижды пересдавал ей экзамен. Но и представления о человеческом достоинстве у нее были, как выяснилось, столь же определенными, и она без разговоров написала мне справку. С шестью справками о сданных экзаменах я пришел к декану, но мне было сказано, что он уехал в США и без него приказ не может быть отменен, а когда он вернется, я все равно буду отчислен за несдачу теперь уже летней сессии, к которой не допущен. Тогда я пошел к университетскому юристу и в ректорат. Мне было сказано, что все решается на факультете, но скандал разрастался и, хотя Засурский якобы был в Америке, на доске объявлений появился за его подписью новый приказ о моем отчислении, теперь уже «за профессиональную непригодность».
Но все эти годы, худо ли, хорошо ли, мы жили в основном на мои литературные заработки. После работы в «Юности» я сделал десяток передач в литературно-драматической редакции Всесоюзного радио, постоянно писал внутренние рецензии в журналах «Москва» (для дивной и добрейшей Евгении Самойловой Ласкиной) и «Знамя» (для Гали Корниловой), напечатал около сотни статей в Краткой литературной энциклопедии и даже что-то для Комитета по Ленинским премиям. Но все же основным заработком были внутренние рецензии. Ими в Москве, где в литературных журналах и издательствах был громадный «самотек» рукописей начинающих писателей и поэтов, кормились сотни как молодых, так и немолодых литераторов, но по ряду причин (отсутствие уже опубликованных книг, что было необходимо для членства в Союзе писателей, возвращение из лагеря, как было у Португалова, Волкова, Шаламова и других) давало возможность не только достаточно стабильных заработков, но и официальный статус – членство в профкоме литераторов, а как следствие – освобождение от обвинений в тунеядстве. Можно было числиться еще и формальным секретарем у академика или члена Союза писателей, каким был Найман у Ахматовой, Парнис у Некрасова, но это, конечно, не давало никаких денег. Между тем в журналах и издательствах, где в советское время была обязанность в месячный срок отвечать на письма и рецензировать все присланные рукописи гонорары за эти ответы были стабильными, давали мне возможность не только кормить нашу небольшую семью, но и платить членские взносы в профком литераторов.
С внутренними рецензиями проблема возникала у меня не столько материальная, сколько изредка моральная. Кроме прозы «Нового мира» и поэзии в «Юности» ни один журнал не мог себе позволить, да и не желал полагаться на «самотек». Всюду были свои редакционные и издательские планы, составленные из трудов известных писателей, иногда на несколько лет вперед. Но положительная рецензия автору «самотека» в обязательном порядке давала основание для второй рецензии, обычно написанной работающим членом редколлегии журнала, а две положительные рецензии обязывали журнал публиковать начинающего автора. Таким образом, похвалив его, внутренний рецензент доставлял проблемы кормившему его журналу. И в тех редких случаях, когда рукопись и впрямь была значительной, ты не мог себе позволить ее, как и другие, просто «отфутболить», но неизбежно начинал трудные переговоры с редакцией для защиты и помощи начинающему автору.
Вероятно, сейчас какой-нибудь заработок я забыл. Ах, да – лекции в обществе «Знание» и в Бюро пропаганды Союза писателей. Так или иначе, я обошел все редакции, где я печатался, и получил об этом справки. Думаю, что ни у одного преподавателя на нашем факультете не было такого послужного списка – ни студенты, ни преподаватели, за очень редким исключением, тогда не печатались. Теперь у меня было две пачки справок: о сдаче экзаменов и о явной профессиональной пригодности, но в деканате меня с ними не принимали. Тогда по моей просьбе Марья Васильевна Розанова (жена Андрея Донатовича Синявского, который в это время был в лагере) дала мне телефон Эрнста Когана – его адвоката, который сказал, что советские суды таких дел не рассматривают, но посоветовал обратиться в Комиссию по партсовконтролю:
– Там сидят старики, которые во всем копаются, может быть, они вам помогут.
К несчастью, в эти дни умерла моя бабушка Елизавета Константиновна, и я уехал в Киев проститься с ней. В Киеве дня через три-четыре рассказал маме обо всем, что происходит в Москве. Матушка, которая никогда никому не жаловалась, никого ни о чем не просила ни за себя, ни за меня, внезапно сказала:
– Я посоветуюсь с Иваном Трофимовичем.
Имелся в виду академик Щвец, который так же как Тамм, Делоне, Сухомел и Лившиц был учеником моего деда. Сын Ивана Трофимовича был маминым студентом, сам Швец был научным руководителем маминой диссертации, но кроме всего остального он был президентом Академии Наук Украины. Швец охотно согласился со мной поговорить, пригласил меня к себе, внимательно выслушал, посмотрел справки о сданных экзаменах и редакционные удостоверения, хмыкнул и сказал:
– Журналистика в Киевском университете на украинском языке, и тебе это, вероятно, не интересно. Но у меня есть приятель в Москве, замминистра высшего образования, возьми телефон и позвони ему – он тебя примет.
Действительно через неделю я входил в кабинет заместителя министра, который, кажется, до этого был ректором Московского университета. Был он высок, очень представителен и интеллигентен. Я был в столь официальном советском кабинете впервые и думал с некоторым недоумением: неужто отсюда могут исходить справедливость и здравый смысл.
Меня он внимательно выслушал, но сказал:
– Вы понимаете, я – заместитель министра по научной работе и к учебным заведениям отношения не имею. Я позвоню заведующей отделом ВУЗов Горчаковой, и вы ей все расскажите.
Еще дней через пять я все рассказывал немолодой крашеной блондинке с княжеской фамилией, которая никак не комментировала мой рассказ, взяла «для проверки» справки об экзаменах и бумаги из редакций и на прощание сказала:
– Приходите через десять дней, во вторник, в два часа, к этому времени я все выясню.
Естественно, во вторник в два часа я постучался в ее кабинет. Горчакова перебирала какие-то лежавшие перед ней бумаги, указала на стул рядом с ее столом и попросила немного подождать, пока она закончит предыдущее дело. Я терпеливо прождал минут пять и тут зазвонил стоящий перед ней телефон. Говорила она громко, четко и все было слышно.
– Да, да Горчакова. Да, я все понимаю. Григорьянц, да, понимаю. Да, да, КГБ, Григорьянц. Все понятно. Да, да, Григорьянц, КГБ. До свиданья.
Разговор по телефону явно носил декоративный и демонстративный характер и столь же явно был приурочен к моему приходу. Но, делая вид, что все это не имеет ко мне никакого отношения, Горчакова сказала:
– Мы тут во всем разобрались, экзамены вы сдали не вовремя и поэтому восстановлены в университете быть не можете. Годик поработайте, представьте хорошие характеристики, и тогда вопрос будет рассмотрен заново.