В следующий раз я пришел не так уж скоро и опять посоветоваться – готовил доклад о мемуарной прозе Белого для второй Блоковской конференции в Тарту. О чем был мой доклад, сейчас уже не припомню – не перечитывал с тех пор, но выступление с ним (хоть он и понравился Клавдии Николаевне) было чистейшим позором. Я написал довольно большую статью, примерно 2–2,5 печатных листа, то есть страниц 40 машинописных, а для доклада отводилось максимум 20 минут, но на чтение страницы уходит три минуты. Естественно, мне хватило времени на четверть или даже шестую часть текста. Мне продлевали время, я пропускал по десять страниц, из-за чего понять смысл было невозможно. Хотя все меня подбадривали, огорченный, я даже не оставил текст Заре Григорьевне Минц – жене Ю. М. Лотмана. Серьезным утешением было только то, что, уходя от Клавдии Николаевны, я получил почти без объяснений – «у меня еще где-то нашлось» – целую папку черновиков рукописей и пару рисунков Андрея Белого. Вероятно тогда же Анне Давыдовне Богословской был отдан портфель и несколько личных вещей Бориса Николаевича. Еще раньше Дмитрию Евгеньевичу Максимову была подарена посмертная маска Белого, снятая Меркуровым.
Как вспоминала Клавдия Николаевна, Белый брал уроки рисования у Алексея Ремизова, а Штейнер (когда Белый был в Дорнахе) всех обязывал находить изобразительное решение для философских размышлений. Однажды с некоторым оживлением она сказала мне, что в Дорнахе, в восстановленном после пожара антропософском храме было найдено средство для излечения рака. Было видно, что для нее по-прежнему остается важной жизнь антропософской общины, и она каким-то образом получает оттуда вести.
Однажды мы заговорили о Коктебеле, и Клавдия Николаевна рассказала, как Зощенко (одинаково нами высоко ценимый) рассказывал о своем так и не осуществленном замысле – книге о том, какие сны видят люди, точнее о том, что у человека в течение всей его жизни может время от времени повторяться один и тот же сон. И как этот сон связан с реальностью[15].
В другой раз речь зашла о последней поездке в Коктебель, где Борис Николаевич получил солнечный удар, от которого и умер. Будто исполнил свое пророческое стихотворение:
Упоминала Клавдия Николаевна и о том, что «Зиновьев въехал в Москву на
Я говорил о Белом со многими другими еще живыми его современниками и среди них – с крупным ученым-этнографом Ниной Ивановной Гаген-Торн, когда-то посещавшей Вольфилу, а потом отбывавшую срок в лагерях. Я сказал ей, что вижусь с Клавдией Николаевной, на что Нина Ивановна, очень тактичная и деликатная, сказала мягко, но определенно, «Борис Николаевич в это время в Берлине был влюблен только в меня, постоянно писал мне письма с признаниями, умолял приехать, но прислали из Москвы Васильеву (так по фамилии первого ее мужа называли Клавдию Николаевну), чтобы она вернула его в Москву. Что ей и удалось».
Правда, письма Белого, которые собиралась показать Нина Ивановна, я из-за своей постоянной торопливости так и не прочел.
В случайно уцелевшем у меня письме Нины Ивановны она благодарит меня за знакомство с Бархиным, заинтересовавшимся ее воспоминаниями о Вольфиле. «Кажется, из Вольфилы что-то выйдет, если не целиком, то пусть о Белом и Блоке он думает, что можно будет напечатать».
Последний разговор о Клавдии Николаевне был у меня уже после ее смерти с Александром Николаевичем Богословским – сыном Анны Давыдовны, которую она мне когда-то рекомендовала. Он мне сказал со слов матери (поссорившейся к тому времени с Клавдией Николаевной), а та – со слов компаньонки Елены Васильевны, постоянно находившейся в квартире, – что в день смерти Клавдии Николаевны внезапно раздался звонок в дверь и два молодых человека принесли ей орден «Знак почета». Я не то что не поверил Александру Николаевичу – мы были давно и хорошо знакомы, и он никогда не лгал, но на всякий случай, поскольку не мог этого забыть, в разные годы переспрашивал его об этом награждении. Но каждый раз Александр Николаевич твердо повторял свой рассказ.
Это было время искалеченных судеб, советское прошлое не уходило, не выпускало из сталинских когтей. Борис Абрамович Слуцкий, с которого я начал этот небольшой рассказ и антисталинские стихотворения которого перепечатывала, знала наизусть вся советская интеллигенция, человек с непростой фронтовой судьбой и сложными семейными связями, когда ему сказали, что он положит партийный билет, если не осудит Пастернака, выбрал партию и свое прошлое, и осудил любимого поэта, но не смог себе этого простить, смириться с разрывом с той жизнью, которая олицетворяла для него русскую литературу, уморил себя нравственными терзаниями. Нужно ли говорить о еще более сложном (и страшном) пути Андрея Синявского, подарившего мне «Котика Летаева».
В 1964 году такая жизнь укладывалась в популярную формулу по названию книги расстрелянного Бруно Ясенского «Мертвый хватает живого». Это вполне живое, но чуть замаскировавшееся изуверство хватало, не отпускало чудом уцелевших. Напоминало им о себе и о том, что никому не вывернуться. Но у Клавдии Николаевны и Бориса Абрамовича все было позади, у меня и Андрея Синявского – совсем по-разному, но впереди.
Глава V
Коллекция как спасение
Люди сдавшиеся и несдавшиеся
Когда память возвращается к началу 1960-х годов, неизменно возникают – как символы или как звук камертона – две почти незначительные сценки из того времени.
Кажется, осенний вечер. Я по обыкновению сижу на курульном кресле у Поповых. Из серебряных чарок с коронационными жетонами мы допиваем бутылочку водки, закусываем черным хлебом и кильками на разрезанных пополам, сваренных вкрутую яйцах. Приходит Лев Евгеньевич Вишневский (младший брат Феликса Евгеньевича), небритый, сильно располневший, с грязной затрепанной хозяйственной сумкой (а где было взять тогда в Советском Союзе новую?). Вываливает из нее на петровский стол десятка полтора частью целых, частью битых небольших изразцов конца XVII века дивной красоты. На каждом среди сине-зелено-коричневого пейзажа многоцветные сине-коричневые райские птицы в стремительном полете.
– Вчера снесли в Лефортово дом Монсов – мне удалось подобрать то, что осталось от парадной печи.
Анна Монс – знаменитая любовница Петра Первого. В 90-е годы XVII века построенный для нее дом был едва ли не богатейшим в Москве. Ее трагическая судьба – одна из самых любопытных, романтических и характерных для русской истории.
Татьяна Борисовна отбирает для их коллекции пару наиболее уцелевших и привлекательных изразцов (не знаю – где они). Есть и у меня два изразца с этой печки. Еще один – в коллекции Сановича. Вот и все, что осталось от одного из самых известных московских памятников конца XVII века, одного из самых любопытных периодов русской истории.
Коллекционирование, собирание в той среде, которая была мне близка, осознавалось как спасение, сохранение зачастую ничтожных, а иногда первоклассных предметов русской культуры, ее остатков в варварской агрессивной стране.