Книги

В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции

22
18
20
22
24
26
28
30

В том же 1963 году состоялся мой визит к Галине Викторовне Лабунской, старинной приятельнице Татьяны Борисовны, чуть старше ее и начинавшей в 1910-е годы с фовизма и конструктивизма, как близкий к Татлину художник. Она давно прекратила писать, и даже уничтожила все свои живописные вещи. Теперь она была членом-корреспондентом Академии педагогических наук – серьезным специалистом по художественному образованию молодежи. Ее покойный муж был братом широко известного в русской эмиграции Алексея Эйснера. И в их квартире был хороший, только более ранний холст Ларионова, вещи Веры Пестель, Жегина, Сарры Лебедевой, большой портрет Эйснера работы Валентины Ходасевич (ее портретов как не имевших отношения к живописи в те годы стеснялись), а к обеду подавался столовый екатерининский сервиз Императорского фарфорового завода – с большими красными розами. Уже по протекции Галины Викторовны, но, конечно, и по просьбе Татьяны Борисовны состоялась экскурсия к Сарабьяновым в бывшую квартиру Виктора Веснина, где оставались, пожалуй, лучшие вещи Любови Поповой.

Эти знакомства были устроены специально и только для нас с женой, что, как я понял впоследствии, было не так просто для Поповых психологически. Они не бывали и не хотели бывать у людей, хорошо устроенных в Советском Союзе. Но они считали нужным нас просвещать и знали, что нигде в России нельзя было увидеть тогда ничего подобного. Даже коллекция Костаки (где еще не было работ Поповой) не производила такого впечатления. Да и в запасниках Третьяковской галереи, куда мне как заведующему отдела критики журнала «Юность» удалось проникнуть, поздние Малевичи не производили такого сильного впечатления. Сейчас квартира Веснина разделена пополам, и уже не висят рядом три десятка шедевров Поповой, анфилада не упирается в громадный ослепительный желтый прямоугольник, как это было когда-то. Но в середине 1960-х в больших светлых комнатах от холстов, которые развесил, вероятно, еще Веснин, исходило сияние и его не только мне, но, думаю, любому человеку в Советском Союзе не с чем было сравнить. Это была не только виртуозная в своей искусной простоте живопись. Это была подлинная свобода, которой невозможно было надышаться.

Вообще, русская культура и внутренняя свобода были неразделимы. Достаточно вспомнить, что мать замечательного искусствоведа Елены Муриной, жены Дмитрия Владимировича Сарабьянова, Надежда Васильевна Бухарина самоотверженно помогала Солженицыну, когда он жил на даче у Ростроповичей, активно участвовала в самиздате.

Однажды мы были приглашены к Поповым в субботу часам к восьми. В тот вечер у них были несколько неожиданные для нас гости. Не помню, были ли мы к тому времени знакомы с Борисом Александровичем Чижовым, когда-то танцевавшим в Камерном театре у Таирова, а к моменту нашего знакомства, кажется, заведовавшим балетной труппой Большого театра. Племянница Алисы Георгиевны Коонен была когда-то его женой. Коонен говорила, что ее голландская семья происходила по прямой линии от наследников византийских императоров Комниных, бежавших от убийц в Западную Европу. А после смерти великой актрисы вдруг выяснилось, что, говоря о своем происхождении, она была права, хотя все втихомолку над ее рассказами посмеивались. Но в ее наследстве оказался не только большой браслет, на мой взгляд, слишком уж актерский, подаренный Коонен Ермоловой в знак признания ее великого таланта, но еще и остатки многочисленных византийских вещей, среди которых были сердоликовые пронизи, скорее всего и впрямь императорского происхождения. Золотые вставки были уже проданы в Торгсин. Впрочем, у Коонен среди множества других поразительных вещей и картин (Пикассо, Ван Донген) был ее громадный портрет работы Жоржа Якулова, уже слегка осыпавшийся и потому мне как единствен ному знакомому, любившему Якулова предложенный в подарок. Но мне было совестно принимать такие подарки. Потом его купил Костаки.

Бесспорно, новым для нас в этот субботний вечер было знакомство с Марией Анатольевной Фокиной и Николаем Сергеевичем Вертинским, литературоведом, когда-то директором музея в Ясной Поляне, двоюродным братом известного певца.

Как всегда, из дивных серебряных чарок с коронационными жетонами была выпита бутылка водки (а может быть – с четвертинкой или «мерзавчиком»), на французские фаянсовые тарелки XVIII века с воздушными шарами была выложена только что сваренная картошка. С руанской тарелки все потихоньку разбирали очищенные Игорем Николаевичем кильки, разложенные по половинкам сваренных вкрутую яиц и обсуждали качество только появившегося в магазинах маринованного чеснока в стеклянной банке – ошеломляющей новости советской пищевой промышленности. Потом в гжельские кружки всем была насыпана заварка (маленькой старинной итальянской ложечкой с корабликом), кто хотел, мог прибавить к чаю и колотый сахар из серебряной, времени царя Алексея Михайловича, братины, после чего из советского эмалированного зеленого чайника, несколько похожего на вокзальный, всем в кружки разливался кипяток.

Конечно, обсуждение достоинств чеснока и кильки не заняло сколько-нибудь заметного времени. В этот вечер и в десятки последовавших за ним вечеров говорили об искусстве. Сестра Марии Анатольевны была замужем за Кулиджановым, но обсуждали не его фильмы, а скорее «Андрея Рублева» Тарковского, который шел только в ДК им. Горбунова, где мы перед тем с Поповыми были. Говорили о выставках, которые изредка все же устраивали, о редких концертах Юдиной и о том, что в Музее Востока на улице Обуха танцевавшие пионеры перевернули шкафы с коллекцией китайского фарфора из Дрезденской галереи – вся она оказалось разбита. Может быть, и о том, что главные кремлевские соборы уцелели в ходе работ «по расчистке» территории московского Кремля лишь потому, что после сноса Чудова монастыря, храма «Спаса на бору» и многого другого Бенито Муссолини направил в Москву ноту, где писал, что не собирается вмешиваться во внутренние дела Советского Союза, но, тем не менее, снос в Москве древнейших памятников итальянского Возрождения, уничтожение работ Фиораванти и Алоиза Нового, счел бы недружественным по отношению к Италии актом. В Италии строился для Советского Союза самый быстроходный тогда в мире корабль, потом он, кажется, назывался «Ташкент» и был единственным, которому удавалось прорываться во время войны в осажденный немцами Севастополь. Ради военного заказа пришлось соборы в Кремле временно сохранить.

Это была ни к чему не обязывающая застольная беседа, обычно длившаяся часов до двенадцати ночи, которую, как потом оказалось, Татьяна Борисовна с легкой усмешкой называла «культурным общением».

А когда пришло время прощаться, Мария Анатольевна со своей очаровательной застенчивой улыбкой, кажется, на совершенно не изменившемся с ранней юности лице спросила нас с Томой: «А может быть, в следующую субботу вы к нам придете? Это здесь, на Зубовском, – во дворе дома, где живет Лев Федорович».

Конечно, мы согласились, конечно, Татьяна Борисовна сказала, что нас приведет. Как я сейчас понимаю, все было согласовано заранее. Через неделю мы с Поповыми вчетвером пришли к Вертинским. Так для нас начались еженедельные «субботники», продолжавшиеся больше десяти лет. Все мы были коллекционерами, с замечательными, мирового класса вещами, но не это было главным в «субботниках». Главным было то, что мы могли откровенно и свободно говорить друг с другом, а ведь это была эпоха «дописьменной культуры», устного предания – никаких книг, никакой периодики, никакой достоверной истории в Советском Союзе того времени не было. Можно было, конечно, как «шестидесятники», верить в романтику революции, в ленинскую правду, пришедшую на смену сталинской, но это никому из нас не приходило в голову.

Никогда не звучали оценки «победоносной» внутренней и внешней политики советского государства – в Советском Союзе все давно научились об этом молчать, разве что мои рассказы были чуть более жесткими. Речь всегда шла о культуре, о музеях, о выставках или каких-то бытовых историях настоящего и прошлого. Но молчаливое неприятие советской жизни лежало в основе этого «культурного общения».

Мельком сообщалось о продаже в Англию древнейшего списка всех четырех Евангелий – «Пурпурного кодекса» из Публичной библиотеки, купленного когда-то Николаем I в Синайском монастыре (продажа была осуществлена за сто тысяч фунтов, из которых половину дала королевская семья, а вторую собрали по подписке по всей Великобритании ее граждане). Из эмигрантских источников я знал и, может быть, рассказывал о попытках продажи российской короны, скипетра и державы. От устройства советских аукционов императорских сокровищ как от краденого имущества последовательно отказывались правительства Англии, Франции и США. Кажется, только в Берлине удалось продать знаменитую коллекцию императорских жемчугов и полуподпольно – коллекцию марок Николая II. И тогда корону, скипетр и державу стали одному за другим предлагать крупнейшим ювелирным домам. Но через год в Кремле получили официальное письмо от руководителя Международного союза ювелиров, в котором говорилось, что ни одна компания, входящая в этот союз, не считает себя вправе взять ответственность за сохранение национальных российских реликвий.

Подобные байки сегодня не производят особого впечатления, но тогда можно было получить срок и за меньшее. А в каждом из нас не утихала боль от разорения России, боль, заставляющая говорить об этом хотя бы с самыми доверенными людьми.

Этим впоследствии определилось и мое отличие от большинства советских диссидентов. Они, по преимуществу, вышли из коммунистического мира. Лишь на каком-то этапе им или их родителям этот мир становился чуждым. Среди моих родных и близких знакомых не было никого, кому бы он нравился с ноября семнадцатого года.

Кроме «субботников» за эти годы была масса совместных походов, поездок и времяпровождений – от кино до обязательного похода в цирк вчетвером в Татьянин день, после которого обычно шли на Спиридоньевский, куда к очередному чаепитию с водкой на именины Татьяны Борисовны мог прийти и еще кто-то из гостей. Два года, по предложению Татьяны Борисовны, мы вместе снимали дачу рядом в Троице-Лыково, и все картоны Игоря Николаевича этих лет писались почти у меня на глазах – или за час до ежевечернего совместного чаепития, или ночью после совместного пешего похода в Архангельское (это было недалеко).

Не могу без стыда вспоминать, как однажды я попросил у Игоря Николаевича поносить поразительный средневековый пояс, очевидно, цеха мясников, где к широкой коже были прикованы десяток эмблем цеха: скрещенных топоров и ножей. До сих пор не могу понять деликатности Игоря Николаевича, но он мне его дал. В общежитии я его, конечно, нацепил, кто-то тут же за него потянул и ветхая кожа, пережившая пятьсот лет, лопнула. Легко понять, как я себя чувствовал на следующий день, возвращая порванным редчайший пояс. Но Игорь Николаевич в ответ на мое извиняющееся молчание сказал: «Ничего страшного, эмблемы можно переставить на разрыв и ничего не будет видно».

Дважды Поповы приезжали в Киев, где жили моя мать и бабушка и где я бывал все чаще, поскольку в 1968 году был исключен из университета по требованию КГБ. Правда, мои киевские приятели и знакомые (и их коллекции) не произвели на Поповых большого впечатления. Виктор Платонович Некрасов в основном пил на Крещатике, большой холст Серебряковой и три пейзажа Бурлюка, купленные году в 1912-м его теткой и матерью Зинаидой Николаевной прямо на выставке, были им не интересны. Параджанов для Поповых был слишком экстравагантен, да и его фильмов они тогда, кажется, не видели. Коллекция Давида Сигалова (состоявшая в большинстве своем из художников «Мира искусства») была им скучна, хотя к Давиду Лазаревичу я их, конечно, привел, тем более что кроме Кустодиевых и Лансере у него был очень хороший Сарьян, вполне близкие Поповым Судейкины и, главное, – акварель Юбера Робера (я ее потом выменял), очень хорошее голландское «Катание на коньках» из Дрезденской галереи (значительная часть ее была присвоена и разделена между собой советскими офицерами) и небольшой холст Поттера из коллекции Безбородко в Нежине. Впрочем, первая, полностью разграбленная коллекция Давида Лазаревича, собранная до войны, была, по-видимому, более разнообразной. Больше шестидесяти лет он был лучшим детским врачом в Киеве, лечил еще до революции мою мать, потом меня и моего сына Тимошу, когда мы его привезли в Киев. Давид Лазаревич благодаря своему высокому официальному статусу (профессор, заведующий кафедрой педиатрии) был одним из немногих коллекционеров того времени, у кого не вызывали опасения и недоверия контакты с советскими музеями. Но иногда знакомства с официальными искусствоведами приводили к грустным результатам. В одном случае из-за их необоснованных сомнений в работе Кандинского «Портрет жены и дочери» (вероятно, 1917 года). Сигалов не купил его, и, конечно, не мог забыть совершенной ошибки. В другом случае известный коллекционер Григорий Блох, о котором много пишет Шустер, предложил ему, влюбленному в творчество всего семейства Бенуа – Лансере, большой картон Лансере с Петром Великим, идущим к верфи, но в отличие от подобной вещи в Третьяковской галерее вслед за Петром шагал Меньшиков. В ГТГ Давиду Лазаревичу категорически сказали, что никакого Меньшикова быть не может и это, бесспорно, подделка. Сигалов отказался от покупки, но находчивый Блох отрезал от картона кусок с Меньшиковым и кому-то удачно продал его уже без сомнительной части. А года через два другому коллекционеру продал и Меньшикова. Случилось так, что оба фрагмента из разных коллекций попали в Русский музей, где их объединили, а бедный Давид Лазаревич без тоски не мог приходить в Русский музей и с обидой рассказывал об искусствоведах ГТГ.

В 1968 году его пригласили на медицинскую конференцию в США. Но представление об окружающем мире даже у самых образованных людей в СССР было такое, что Давид Лазаревич сказал мне:

– Я очень боюсь бандитов. Я читал в «Мартине Челзвите» у Диккенса, какая там жизнь, а ведь во всем мире стало с тех пор гораздо хуже.

Первоклассное русское стекло у вдовы академика Бродского было, конечно, для Поповых много любопытнее. Но на их вариант «Пана» Татьяна Борисовна, прожившая много лет с картинами Врубеля, только усмехнулась и коротко заметила, что в те времена на фанере не писали. К Юрию Алексеевичу Ивакину я их не повел: Фальки и Богомазовы, не говоря уже о Тышлере, были им совершенно не интересны.