Но, изучая ДОР, я не могу отделаться от мысли, что они явились убедиться, что Титан и в самом деле умер и книга никогда не будет написана. Проводить жертву, что десятилетиями обеспечивала их работой, званиями, наградами, спецпайками к празднику, придавала значительность и смысл их службе.
Когда государственный нотариус в присутствии двух офицеров в штатском читал мне завещание Титана, я отрекся от него во второй раз; от того, кто не пожелал стать моим учителем при жизни и оставил мне это абсурдное, опасное, бессмысленное наследство по смерти.
Теперь я, конечно, понимаю, почему он выбрал в душеприказчики меня, сына своего отца. Человека мягкого, уклончивого, избегающего. Зачем оставил на мне странную эту отметину наследования. Рубец стыда.
Чтобы я пришел – потом. В том свободном “потом”, которое он предчувствовал. В которое я тогда бы ни за что не поверил.
Пришел и прочел его книгу.
Его текст.
Его роман.
Уже месяцы я читаю ДОР. Том за томом. Другие дела переводят сейчас на микрофильмы, но дело Титана слишком велико. Его, в виде исключения, выдают мне на руки.
Дело отражает его жизнь неделю за неделей. И я пытаюсь уловить момент, когда он окончательно понял, что
Когда пропал первый черновик? Когда сломалась вторая по счету печатная машинка? Когда подвыпившие молодчики избили его вечером в подъезде, искалечив пальцы? Когда старый друг, такой же сиделец, стал заводить разговоры – мол, лучше не рисковать, лучше поостеречься? Когда целиком выгорела – пожарные сказали, короткое замыкание, – комната и превратился в пепел еще один черновик?
Я не могу угадать. Я лишь понимаю, что, когда Титан принял у них квартиру на улице Коммунаров, мое нынешнее жилье, подачку, золотую клетку, оборудованную стационарными подслушивающими устройствами, он уже точно решил, как – единственно возможным образом – он напишет свой роман.
Они стали – бумагой.
Он стал – пером.
Ушами прослушки, глазами агентов он писал свой великий и странный текст, историю для никого. Они же, слухачи, соглядатаи, – записывали, ибо не могли
Он ходил в магазин, работал, звонил по телефону – но рука Господня водила им. И в отчетах службы наружного наблюдения, расшифровках перехваченных разговоров, записках почтового контроля об изъятых письмах, справках о “мероприятиях ВН”, составленных прослушивавшими и просматривавшими его квартиру, записях его бесед с друзьями и диалогов с самим собой, планах агентурно-оперативной работы, донесениях агентов и отчетах о встречах с ними – тайно рождался текст, раздробленный и цельный.
Они, подсылы, доглядчики, были глупы. Не понимали, что он сочиняет, творит – ими же самими, их пальцами, их бумагой и печатными машинками, их тренированными глазами и ушами. Они лишь исполняли приказы, следовали своему ремеслу. Они сами записали свои злодейства, мелкие и большие, свои каверзы и подлости. И сами же сохранили их в оперативном архиве, ибо считали, что работа выполнена образцово и может научить других.
Потом он год лежал в параличе. А они продолжали прослушивать его жилье, присылали агентов проверить: а правда ли паралич? Или он хитрит? Они искали книгу, они бесовским чутьем знали, что он ее пишет. И не видели ее у себя под носом.
Он умер. А они дописывали
Он умер. А они записали его повесть о боли и смерти, о дальних северных лагерях. И я, пустышка, пустоцвет, невыучившийся ученик, пла́чу, когда читаю знакомые слова: