Книги

Разбитое зеркало

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ну, что ты опять загрустил? — участливо спрашивает Леля.

Она все опекает меня. Леля, Леля, милая девочка из того невозвратного…

— Возьмите эту фотографию себе. Возьмите, Дима, я отдаю ее вам… Ара положит в конверт, чтобы вы не помяли… Да-да, вы говорите — сохранился, я же много хожу, поэтому, как бы выразиться, есть еще некоторое изящество в фигуре. Но сейчас стал меньше двигаться, возраст, знаете, сердце. А прежде много ходил, иногда осенью до пятисот литров клюквы собирал. Да-да, знаете, собирал и даже продавал.

Кто-то слабо прикасается к моей руке:

— Дима…

Это Арка. Что-то всплыло в ее памяти, робкая улыбка блуждает на лице. Но вдруг оно опять становится печальным, и глаза ее напоминают мне грустные глаза Арлекина.

Возвращаемся поздно. Вдоль улицы редкие огни, пахнет заводом и слабо-слабо сиренью. Слева железнодорожная насыпь, и я представляю, как там в темноте уходит в сторону Нарвы одинокая пара бесконечных рельсов.

Почему-то разговор про кино, про артистов. Громкий, бессвязный.

— А я его не люблю, — горячится Лелин муж. — Не нравятся мне его фильмы.

Леля с Валентиной возражают, Николай вступается за шурина. Они зовут меня к себе ночевать, но я говорю, что пойду в гостиницу.

У железнодорожного переезда обнимаю всех по очереди:

— Спасибо вам. Спасибо за привет, за тепло, за все, за все…

Потом в гостинице долго думаю, лежа один в комнате. Из-за стены доносятся молодые голоса, смех — ленинградским автобусом приехали спортсмены, коридор завален их большими рюкзаками, каким-то снаряжением.

Засыпаю и вижу за колючей проволокой похожих на скелеты людей. С черной горы, подпрыгивая по крутому склону, катится на них горячий, дымящийся кокс, а они неподвижно стоят, и с их мертвенных, исхудалых лиц с тоской глядят мученические Глаза. Я откидываю кокс лопатой, я хочу отрыть, но копаю уже песок. По пояс в яме, кидаю и кидаю наверх, к лопате не льнет, копается легко. Песчаная земля, и рядом сосняк. Сыпучий песок и сосны, как в Новом Васюгане.

— Не езди в Нарву, — говорит мне кто-то. — Не езди.

А я уже был там, только не рассказываю об этом. Я уже был в Нарве.

Потом вижу себя на пустыре. Ищу улицу, на которой жил, дом который тут когда-то стоял. Но нет ни улицы, ни дома, только смятые желтые одуванчики. Опершись на лопату, плачу. И Лелька утешает меня:

— Что же ты, Дима, опять загрустил?

Пробудился я поздно. Соседи из смежного номера, наверное, ушли, было тихо, и только по непромытому оконному стеклу возле моей кровати временами судорожно принималась шелестеть залетевшая в форточку бабочка-кирпичница.

До поезда, которым я собрался уезжать, оставалось несколько часов, а мне еще нужно было побывать у Коксовой горы. Там, неподалеку от нее, я жил одно время с родителями, в заброшенном карьере у ее подножия играл с мальчишками в индейцев и казаков-разбойников, по осыпавшемуся откосу взбирался на вершину увидеть синюю полоску моря. Теперь, в этот последний день, я пошел проститься с ней. И опять почудилось, что все здесь стеснилось, ужалось — и железнодорожный вокзал, и старый «Калев», и бывший Народный дом, мимо которого я сейчас проходил, сделались приземистее, ниже. В Народный дом я когда-то прибегал после уроков за книгами, опустившись по цементным ступенькам из фойе, проходил под сценой в читальный зал, отдавал в маленькое окошко прочитанные томики и получал взамен другие — Чехова, Куприна, Короленко, Уэллса. Тут брал тяжелые в одинаковых черно-зеленых переплетах комплекты «Нивы» с литографиями времен русско-японской войны, с пестрыми объявлениями, предлагавшими чем-то пользоваться, что-то посетить, приобрести, выписать. Все уже тогда прошлое, а ныне вовсе ушедшее в далекое-далекое небытие. В августе сорок первого библиотека сгорела. Леля рассказывала, как пришла на пожарище, как пахло горечью истлевшей бумаги, и ветер, вздымая хлопья пепла, шевелил остатки обгоревших страниц. Она поднимала казавшиеся ей еще целыми книги, и они рассыпались в ее руках. Дымилось пепелище, курился за поселком угольный террикон, и доносились с той стороны редкие выстрелы.