— Будешь у нас работать. По-прежнему. — Он дернул подбородком, словно ему был тесен застегнутый на два крючка глухой воротник кителя. — Понял? Я скажу Михайлову, что мы тебя оставили.
— Не надо, — попросил я, не опуская на пол мешок.
Очень не хотелось оставаться в Новом Васюгане. Должно же что-то измениться в моей жизни.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Не надо, — повторил я.
— А ведь тебя рыбозавод выучил.
Я промолчал.
— Собрался в колхоз, так уж в Майск бы просился, там все ж таки покрепче живут, — сказал он уже другим тоном.
— У меня в Красноярку направление.
— Хотелось тебя оставить. Тебе ж лучше. — Он опять дернул подбородком, наверное, это было у него нервное. — Ну, будь здоров, Макшеев.
А прежде мне казалось, что он даже моей фамилии не знает.
Теперь я сидел в колхозной конторе, и в окно виднелся затопленный половодьем лес на противоположном берегу. За спиной стоял шкаф, на шкафу — запылившийся патефон, в светлом кителе, с усмешкой смотрел из рамки за печку Сталин. Пахло мытым полом, застарелым самосадным дымом, с жестким скрипом тикали когда-то крашенные голубым ходики.
Чья-то тень заслонила ближнее ко мне окно, — прижавшись с улицы ладонями к стеклу, на завалинке стоял мальчуган лет пяти. Видно, его недавно остригли ножницами — большая голова была пестрой, словно поцарапанной пятерней. Он внимательно, даже печально смотрел, как я листаю бухгалтерские книги, но, встретившись со мной взглядом, шустро спрыгнул с завалинки и, мелькая заплатками на выгоревших штанишках, убежал по огороду. Отвернувшись от окна, я снова попытался вникнуть в исписанные угловатым почерком разлинованные страницы и, казалось, все еще ощущал пристальный детский взгляд. Но за окном никого не было, в падавших на некрашеный пол косых потоках теплого света лишь плясали редкие пылинки. Кто-то отворил дверь, — держа за руку только что подглядывавшего мальчишку, вошла бледная женщина, поздоровавшись, присела на краешек лавки и долго сидела так, положив на колени ладони. Парнишка, насупившись, держался за ее подол. Я ждал, что они что-нибудь скажут или спросят, но оба молчали, и я опять углубился в книги с выведенными словно трясущейся рукой строками. Женщина неслышно заплакала. Стесняясь спросить, я продолжал листать шелестящие страницы, а она, последний раз тихонько всхлипнув, утерла концом головного платка глаза и, так ничего не сказав, ушла, уведя за руку сынишку.
После я узнал, что это вдова бывшего счетовода. Зашла посмотреть на того, кто сидел теперь на месте ее мужа, и стало ей горько. Сколько слез пролито в те роковые сороковые солдатскими матерями, сестрами, вдовами, а ей, Пелагее, вроде поначалу повезло — мужика ее не взяли на фронт по болезни, бабы деревенские ей завидовали — живет своей семьей. Да уравняла судьба, и вроде уже не ей, а им больше повезло — у них красноармейские семьи, им — пособие, а она — просто вдова, и отец ее детей не убитый, а умерший.
Красноярка, Красноярка… Сколько лет прожил я бок о бок с твоими деревенскими! Вместе работали за трудодни, вместе переживали и печалились. Кажется, за давностью позабылось многое, а начнешь вспоминать, и разматывается, разматывается суровой нитью клубок памяти, высветляется в памяти милое сердцу, ощущаю запахи ушедшей весны, снова слышу смолкшие голоса.
Когда тесовая крыша стоявшего на берегу амбара скрыла опускавшееся солнце и стерлись в углу конторы скосившиеся половички света, воротился с поля Арсентий Васильевич. Кликнул с крыльца обитавшуюся где-то неподалеку Тоньку, мягко ступая перепачканными землей черками, прошел к столу.
— Разобрался, че к чему?
— Почти, — сказал я. — Учет двойной, как на рыбозаводе, только счетный план другой.
— У Василия Иваныча порядок был.
Я достал с нижней полки завязанную тесемками папку: