Подавить небесное пламя, единственную силу, которая вызывает взаимодействие души и тела, и в то же время пытаться сохранить их союз! Как это бессмысленно, мой дорогой Альвар! Этими душевными движениями необходимо управлять, но иногда приходится уступать им. Если противодействовать им, возмущать их, они разом вырываются на волю, и наш рассудок не знает, как подступиться к ним[719].
Возможно, сам Казот, вкладывая такие речи в злокозненные уста Сатаны, и желал, чтобы в них усмотрели чудовищную западню, однако читателям, придерживавшимся иных взглядов — и в ту эпоху, и в позднейшие века, — эти сатанинские доводы, вероятно, казались вполне разумными. По словам Доротеи фон Мюке, присущая Бьондетте манера рассуждений напоминала стиль философов-просветителей[720]. Итак, Казот демонизирует и вольнодумных, способных выражать свои мысли, женщин, и столь ненавистных ему философов (еще в 1741 году он нападал на Вольтера, а в 1753‐м обрушивался на Руссо[721]). По мнению такого глубоко консервативного католика, как Казот, женщине никак не приличествовали независимое мышление, ораторские навыки и сексуальное влечение, и скорее всего, здесь мы видим попытку заклеймить все это разом. Но тем самым, как ни странно, он предоставил некоторым читателям возможность увидеть в дьяволице притягательную фигуру: ведь она олицетворяла нечто привлекательное и достойное восхищения в глазах тех, кто исповедовал ценности, в корне отличавшиеся от ценностей Казота.
После долгих колебаний Альвар наконец уступает любовным настояниям Бьондетты[722]. А после этого она объявляет своему любовнику: «Я дьявол, мой дорогой Альвар, я дьявол…», однако добавляет потом: «Я обещаю осчастливить тебя. Ты уже убедился, что я не так страшен, как меня малюют»[723]. Вскоре наступает и развязка: Бьондетта исчезает, и вместо нее снова показывается омерзительная верблюжья голова, явившаяся в самом начале повести, когда Альвар призывал Вельзевула. Прибыв в семейный замок, герой отдается на попечение матери, а доктор из Саламанки заверяет его, что бояться ему нечего, нужно лишь покаяться в грехах и, следуя материнскому выбору, взять себе добродетельную жену.
В самом первом, никогда не публиковавшемся, варианте новеллы Казот дал Сатане победить, и Альвар сделался его послушным орудием в распространении зла. Но потом Казот понял, что это чересчур мрачная концовка, ведь охочая до веселья французская публика ищет в чтении легкого развлечения[724]. Несомненно, такая концовка больше подходила бы для британских готических романов, где было бы просто немыслимо, чтобы герой, вот так сошедшийся с Сатаной, потом благополучно избежал кары и жил долго и счастливо. Первый же опубликованный вариант (1772) заканчивался тем, что Альвар в последний миг отверг Сатану, и их любовная близость так и не состоялась. Однако, как объяснял сам Казот в предисловии ко второму изданию (1776), читатели сочли такую концовку чересчур резкой. Потому он решил переписать конец повести: теперь парочке позволялось плотски соединиться, после чего Альвар отправлялся к матери замаливать грех. Историк Робер Мюшембле высказывал предположение, что эти различные концовки как-то связаны с тогдашними спорами вокруг природы демонического — не то настоящей, не то иллюзорной. По его мнению, неопубликованная концовка явно устроила бы тех, кто верил в реальность Сатаны. Версия 1772 года тоже слишком определенно подтверждала реальное существование демонической силы, а вот концовка, увидевшая свет в 1776 году, позволяла истолковать все, что происходило в повествовании, просто как наваждение, бред расстроенного рассудка главного героя. Этот компромисс, возможно, повышал привлекательность повести в глазах представителей обеих сторон в подобных спорах — от закоренелых скептиков до тех, кто верил в самого взаправдашнего дьявола[725].
Другой спор, о котором Казот тоже знал, касался инкубов и суккубов и разворачивался, например, в таких сочинениях, как «О демономании колдунов» (1580) Жана Бодена и «Зачарованный мир» (1691) Бальтазара Беккера: оба эти произведения упомянуты в повести. В книге Бодена говорилось о злых намерениях духов, а Беккер, которого скорее можно отнести к мыслителям-просветителям, напротив, заявлял, что духи неспособны повлиять на людей[726]. Другим знаменитым участником этих заочных споров был Парацельс (Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, 1493–1541), который считал, что люди могли бы извлекать большую пользу из общения с духами. С мнением Парацельса Казот мог познакомиться в розенкрейцерском романе аббата де Виллара «Граф Габалис» (1670), где главный герой заявляет, что ошибочно отождествлять демонов с теми благосклонными духами стихий, о которых писал Парацельс[727]. Ровно это силится внушить Альвару Бьондетта. По мнению Андриано, все три возможных прочтения — что Бьондетта действительно добрый дух воздуха, или же злой демон, или, как рассудил бы Беккер, порождение фантазии молодого человека — находят подкрепление в тексте[728]. Лично нам трудно найти там какие-то веские указания на то, что она — дух воздуха. Две другие версии более правдоподобны, хотя вывод о том, что Бьондетта — Сатана, выглядит, пожалуй, убедительнее.
Полифония текста и рецепция «Влюбленного дьявола»
Дитмар Ригер настаивает на том, что это произведение следует читать как антифилософскую нравоучительную историю, а не просто развлекательную повесть. По его мнению, она предупреждала читателей об опасностях просветительской философии и стремительных общественных перемен[729]. Сам автор тоже заверял, что в его произведении кроется серьезное идейное содержание. В послесловии к изданию 1776 года Казот написал, что в новелле в виде двойной аллегории показана битва между различными силами и страстями. Однако он не пожелал раскрывать точный смысл своей аллегории, чтобы не разрушать магию текста. Биограф Казота Эдвард Пиз Шоу тоже расценивает эту повесть как произведение глубоко серьезное: «Казот очень живо изобразил битву добра со злом, рассказав о приключениях Адама XVIII века, олицетворяющего все человечество, и о том, как его искушает Ева, отождествленная здесь с дьяволом»[730].
В отличие от Ригера и Шоу, более поздние исследователи обращали особое внимание на то, насколько полифонична эта повесть и насколько она лишена четкой, ясно сформулированной морали. Роберт О’Рейли указывает на отсутствие нравоучительного заключения: «Сладострастные побуждения героя принимаются и удовлетворяются, но исполняет он и свой долг перед семьей и церковью. Ни дьявол, ни церковь… не уничтожают друг друга»[731]. Брайан Стейблфорд рассматривает эту новеллу как первое произведение в длинном ряду ему подобных, где якобы злые персонажи изображаются с изрядной долей симпатии: «Церковная мораль, запрещающая удовольствия, оспаривается и в конце концов осуждается, и хотя Казот не ставил себе такой цели, легко поверить, что он — подобно Мильтону, по словам Блейка, — „сам того не ведая, стоял на стороне Дьявола“»[732]. Джозеф Андриано тоже проводит параллель со словами Блейка о Мильтоне и называет речь Бьондетты, в которой та возносит дифирамбы страсти, самым волнующим местом во всей повести[733]. Тили Бун пишет, что «хотя Казот в частной жизни и убеждал современников вернуться к традиционным ценностям, написанная им вымышленная история пришлась по душе тем, кто придерживался либеральных взглядов на общество»[734]. Лоренс Портер сходным образом замечает, что Казот «не мог полностью контролировать написанное им»[735]. Вне сомнения, доводы, которые приводит в повести Сатана, предстают разумными и привлекательными. Да и сам он изображен очень человечным персонажем, легко вызывающим симпатию, так что уже не так важно, что все это — возможно, часть хитроумных уловок, к которым прибегает искуситель. Как уже продемонстрировал Джон Мильтон, предоставлять Сатане возможность выступать с пламенными речами — крайне рискованный шаг. Либертины и прочие вольнодумцы, как было отмечено выше, наверняка увидели в Бьондетте великую героиню, и в дальнейшем вероятность подобного прочтения, наверное, возрастала благодаря интертекстуальному влиянию зарождавшейся традиции литературного сатанизма.
Сатана в роли пажа вначале описывается как андрогин, и Казот на первых порах, говоря об этом персонаже, часто перескакивает с «он» (
Насколько нам известно, большинство современников Казота ни о чем таком и не думали, а предпочитали воспринимать его повесть как «затейливую шутку» и ценили ее за «веселость». В Германии она повлияла на Э. Т. А. Гофмана, и тот написал рассказ «Стихийный дух» (1821)[737]. В течение XIX века «Влюбленный дьявол» переиздавался более тридцати раз, продолжая, таким образом, служить неиссякаемым источником вдохновения. А еще повесть переводили на другие языки — в частности, немецкий (1780, 1792) и английский (1793, 1800, 1810, 1830) — и различными способами перерабатывали для театральной сцены[738]. С подъемом романтизма во Франции новелла обрела огромную популярность у французских писателей. Например, Шарль Нодье (1780–1844) написал довольно безвкусный рассказ «Приключения Тибо де ла Жакьера» (из сборника
Когда Жерар де Нерваль написал первый критико-биографический очерк (1845) о Казоте, в читательской реакции на «Влюбленного дьявола» появился новый драматический поворот. Уже давно ходили слухи, будто писатель заранее предчувствовал революцию. Теперь же Нерваль добавил историю о том, что вскоре после публикации «Влюбленного дьявола» Казота навестил представитель некоего тайного ордена, принявший его за посвященного, потому что в повести очень верно описаны магические ритуалы. Впоследствии читатели начали браться за текст Казота «с надеждой обнаружить в нем подсказки, относящиеся к оккультным тайным обществам и обрядам», как выразилась Доротея фон Мюке[743]. Элифас Леви рассуждает о Казоте в своей «Истории магии» (1860) и, отозвавшись весьма сдержанно об идее, будто бы Казот обладал пророческим даром, замечает, что он все же знал или «угадал» некоторые отразившиеся в повести каббалистические учения, касавшиеся демониц[744]. Конечно, известная по слухам способность Казота самостоятельно «угадывать» подобные вещи тоже указывает на теперь уже широко распространившееся представление о нем как об одаренном мистике, — как и заверение Леви в том, что текст «полон магических прозрений»[745]. Итак, многие воспринимали «Влюбленного дьявола» отнюдь не только как развлекательную повестушку. Это, несомненно, способствовало ее превращению в — как сказали бы сегодня — «культовое произведение». Представленные в ней темы дьявольского искушения, размытия гендерных границ и демонизации вольнодумных и оправдывающих чувственность женщин оказались столь актуальными, что продолжали находить живой отклик и у последующих поколений. Как мы еще увидим, это произведение станет отправной точкой, к которой позже будут раз за разом возвращаться многие авторы, писавшие о демонических женщинах. Кроме того, оно сыграет важную роль в поддержании уже освященной временем традиции феминизации Сатаны.
Злая мать-колдунья: «Ватек»
Как и «Влюбленный дьявол», готический фарс Уильяма Бекфорда (1760–1844) «Ватек» (1782, опубл. 1786), навеянный «Тысячью и одной ночью», — тоже довольно забавное сочинение. В нем можно усмотреть сатирическую вариацию на тему эдемского искушения, только со своеобразным искажением сюжета: Адама, обреченного пасть, увлекает к погибели не супруга, а мать. Главный герой Ватек — погрязший в роскоши и сладострастии халиф, правящий вымышленным арабским государством. Его мать Каратис — гречанка, и от нее он перенял все те «науки и системы, которые вызывают столь великий ужас у всех добрых мусульман»[746] [747]. Иными словами, она — колдунья. А еще она знает толк во всем темном и ужасном, и «больше всего ее радовало то, что нагоняло на других ужас»[748]. Главная цель в жизни Каратис — «снискать благосклонность сил тьмы»[749]. Она мечтает о том, чтобы ее сын достиг апофеоза, вознесшись на престол власти в подземном царстве Иблиса (мусульманского Шайтана/Сатаны), и, чтобы добиться своего, пускает в ход всевозможные чудовищные чары и заклинания. В услужении у Каратис находятся черные девушки-рабыни, справляющие под ее руководством своего рода ведьмовской шабаш: они заклинают силы тьмы и совершают экстатические обряды[750]. В отличие от типичной роковой женщины из готических романов, Каратис — вовсе не сладострастная обольстительница. Нигде не упоминается о ее любовных связях с кем-либо. Более того, она постоянно удерживает рабынь и сына от любовных утех и старается бросить все силы на эзотерические поиски божественного могущества, не растрачивая их на земные наслаждения[751]. Собственно, любовный соблазн изображается не причиной падения человека, а досадной помехой, которая сбивает человека с толку и отвлекает от неизбежно обреченного на провал поиска тайного знания.
Как бы иллюстрируя эту мысль, юная возлюбленная Ватека Нуронихар, изображенная вначале изнеженным, чувственным созданием, внезапно тоже преисполняется страсти к самообожествлению — причем сильнее, чем сам халиф («ее нетерпение чуть ли не превосходило нетерпение халифа»), и торопит его, когда они уже отправляются к подземному дворцу Князя Тьмы[752]. Она первой спускается по лестнице, ведущей туда, — совсем как Ева, первой вставшая на путь к грехопадению, отлучивший человечество от милости Бога[753]. Когда Ватек вдруг упал духом при виде Иблиса — который описан здесь возвышенными словами, почти как Мильтонов Сатана, — Нуронихар «невольно восхитилась наружностью Иблиса»: так в повести подчеркнута особая связь между женщиной и Сатаной[754]. Под конец история обретает мрачный оборот, и в неожиданно серьезной и суровой развязке молодую парочку жестоко наказывает тот, кого они принимали за своего благодетеля. Когда наконец они понимают, что их постигла кара вечными муками — вместо обещанного Иблисом божественного могущества (постоянного — ибо на короткое время они его все-таки обретают), — Ватек винит во всем мать: «Учения, которыми Каратис запятнала мою юность, сделались причиной моей погибели!»[755] Каратис тоже вызывают в подземное узилище и обрекают мукам — но лишь после того, как Иблис воздает ей хвалу как злодейке, «чьи познания и чьи преступления заслужили ей высокое положение в [его] царстве»[756].
Сатана не дает своим приверженцам долгого блаженства (и это еще станет повторяющимся мотивом). Но до того момента Каратис — возможно, именно потому, что она была ведьмой-сатанисткой и ее все боялись, — благополучно вела весьма необычный и свободный образ жизни. Нуронихар благодаря поискам тайных знаний перестала быть обычным предметом любовных вожделений сластолюбца Ватека. Ту печальную участь, что ожидает их в конце, можно истолковать как наказание за столь «неподобающее» женщинам поведение, однако такая интерпретация не кажется верной в силу сразу нескольких причин. На первый взгляд, можно рассудить, что авторский голос стоит на стороне нравственности и порядка. Например, на последней странице он восклицает:
Таким было и таким должно быть наказание за невоздержанные страсти и жестокие деяния! Такой будет кара за слепое любопытство, стремящееся переступить границы, определенные для человеческого познания Создателем; и такое ужасное разочарование ждет тех неугомонных честолюбцев, кто, нацеливаясь на открытия, приберегаемые лишь для существ сверхъестественного порядка, не замечает в безрассудстве своей гордыни, что удел человека на земле — пребывать в смирении и неведении[757].
Но такого рода морализаторство постоянно сводится на нет тем явным и веселым удовольствием, с каким автор описывал, как Ватек мучит своих подданных и глумливо топчет мораль, религию и любой авторитет. Как отмечает Роджер Лонсдейл, особенно это относится к жестоким наказаниям, которым злой халиф подвергает мужчин намного старше его (например, велит поджечь им бороды). Кроме того, все почтенные и благочестивые персонажи описываются в тексте с большим сарказмом[758]. Поэтому очень трудно принять за чистую монету серьезно провозглашаемые в конце нравоучения, тем более что ранее все земные представители этой высокой морали подвергались поношению. Рассуждая подобным образом, Роберт Д. Хьюм обратил внимание на то, что роман переполнен «буйной энергией, явным восторгом перед преступлениями главного героя и бурлескными преувеличениями», которые, в сочетании с «неуемными потоками легкомысленной болтовни и издевками Бекфорда», придают его тексту довольно бунтарский характер[759]. К тому же из‐за известных громких скандалов вокруг личности Бекфорда и современники автора, и позднейшие читатели вряд ли могли принимать всерьез его моралистические заявления. Бекфорд был гомосексуалом, и настолько безрассудным, что закрутил роман с юным сыном очень знатного человека, и когда это вскрылось, он стал изгоем в светских кругах, хотя и оставался одним из богатейших людей в Англии. Кроме того, Бекфорд прославился дорогостоящими и эксцентричными постройками, возводившимися по его прихоти, и организацией оригинальных театральных празднеств, на одном из которых, по его собственному позднейшему описанию, семейный дом был декорирован так, чтобы напоминать «уединенный Храм Демона, сокрытый глубоко под землей и предназначенный для ужасных таинств». Иными словами, публичный образ самого Бекфорда, несомненно, во многом напоминал погрязшего в чувственных удовольствиях и разврате халифа Ватека[760].
«Ватека», пожалуй, можно отнести к классике английской литературы. Среди множества его восторженных читателей были Байрон, Эдгар Аллан По и Алджернон Суинберн[761]. В XIX веке роман издавался семь раз по-французски (а изданию 1876 года особый вес придало предисловие Малларме) и десять раз по-английски. С 1844-го — года смерти Бекфорда — по 1900‐й было выпущено не менее тридцати трех английских изданий, а до 1914 года книга еще пять раз выходила на немецком языке[762]. Вначале не было известно, что автор «Ватека» — Бекфорд, и отклики на книгу появлялись в целом положительные. В
«Ватек» был написан спустя примерно столетие после того, как стихла последняя большая волна гонений на ведьм, и его можно воспринимать как комическое литературное продолжение той самой женоненавистнической традиции — считающей женщину союзницей дьявола, — которая в прежние времена была чревата жестокими наказаниями для мнимых колдуний. Впрочем, в «Ватеке» можно увидеть и дань «дурному», попирающему нормы образу жизни, при котором женщина как пособница дьявола ведет мужчину в царство свободы, где отменены законы патриархальной религии (здесь — ислама). В каком-то смысле сатанинский культ Иблиса чужд патриархальности. Его главная поборница в романе — Каратис, выполняющая немыслимо мудреные и порой «истеричные» (оба эти слова можно истолковать как определения женской сущности) обряды, совсем непохожие на сдержанные и простые молитвы тех исключительно мужских персонажей, наделенных авторитетом, которые представляют в романе исламскую веру. Этому сопутствует и «неженское» поведение Каратис и Нуронихар: обе они показаны властными и предприимчивыми. Таким образом, наказание отмерено им за то, что они преступили границы поведения, какое подобает женщине. Впрочем, учитывая общую неоднозначность, которой пропитан роман в целом, в образах обеих женщин можно увидеть и просто склочных и дерзких антигероинь — злодеек в типично готическом духе.
«Дикое надменное величие»: обретение женщиной могущества при помощи черной магии в «Монахе» Льюиса