– Она не у директора?
Он замотал головой:
– Нет. Нет. Ничего такого не был.
Я весь день обдумывала обстоятельства смерти мальчика и пришла к выводу, что ничего нельзя принимать на веру. Все вели себя так, будто он покончил с собой, – даже Куикмен до недавних пор в этом не сомневался, – а я подозревала неладное с самого начала. Я видела, что с мальчиком делает лунатизм, как влияют на него эти кошмары, и допускала, что он мог забраться в ванну во сне. Возможно, это был несчастный случай.
– Я могу идти? – спросил старик.
– Да. Я быстро.
– Я скоро прийти за вами. Запирать дом. Растопку оставляю у вашей двери. Окей?
Я кивнула.
Чистота вокруг настораживала – комнату будто насильно привели в порядок, а вещи мальчика разложили по местам с какой-то уж очень нарочитой добросовестностью. Подтащив стул к шкафу, я достала гитару. Деревянный корпус влажный, в темных разводах. Когда я провела большим пальцем по струнам, раздался немелодичный звук. Тонких струн недоставало, как и белых колков, на которые они были намотаны. Положив гитару на кровать, я услышала, как что-то перекатилось внутри. Я перевернула ее и потрясла, ожидая увидеть колки, но вместо них на матрас выпал жетон.
Все в нем было знакомо – прорезь посередине, фальшивое золотое покрытие, стершееся в тех же местах, – но, разглядев его получше, я поняла, что это не жетон на паром. На нем не было рисунка. Так вот чем мальчик крутил у меня под носом, когда я пришла к нему насчет разбитого окна. Я почувствовала странное негодование из-за того, что он меня обманул, затем устыдилась своей наивности.
Чертежный стол не вписывался в комнату, будто его притащили из чужой мастерской. Я включила лампу в розетку, и она отбросила на столешницу гнетущий свет: на блестящей поверхности видны были отпечатки пальцев, следы карандаша и ластика. На узкой подставке стояли листы – бумага плотная, с изящной текстурой, недешевая. Не считая первой страницы с нарисованным от руки прямоугольником, все листы были чистыми. Я поднесла их к лампе и посмотрела на просвет, надеясь разглядеть продавленные контуры слов, а увидела кое-что другое: оттиск рисунка, слабеющий с каждой страницей.
Я выбрала лист, где следы были отчетливее всего, и стала натирать бумагу боковой стороной грифеля. Понемногу из непрокрашенных борозд складывалось изображение. Оно состояло из четырех прямоугольников около дюйма в ширину и двух-трех дюймов в высоту. В каждом помещался контурный рисунок – крупный план мужского лица. Рисунки иллюстрировали постепенное озарение: (i) задыхающийся гнев; (ii) узнавание; (iii) смягчающиеся черты; (iv) слезы.
Даже по этим “негативам” было видно, что наброски потрясающие: чистые линии и тонкие, перистые штрихи словно выхватывали характер мужчины из пустоты. Я уже видела этот напористый стиль, только не помнила где. В нем были мрачность, энергичность деталей. У мужчины было мускулистое, без возраста лицо, мышцы шеи обозначены перекрестной штриховкой. Он словно был вырезан из дерева – сверхчеловек, – только какой-то измотанный, хрупкий. Внизу страницы стояла подпись: “Л”, что-то похожее на “Н”, а дальше неразборчивые зигзаги.
Я отложила рисунок и стала рыться в буфете. Если не считать шишки, точилки для карандашей и трех красных медиаторов, он был пуст. В чулане я обнаружила ветровку и холщовый мешок, наполовину забитый непросохшей одеждой, была там и фуфайка в черно-желтую полоску. Я обыскала карманы во всех джинсах, но нашла только скатавшийся ворс. В ящике для носков обнаружились авторучка и римская монета, горстка ракушек и черепашка Петтифера из камфорного дерева. Не удержавшись, я завела ее и пустила кружить по полу; она заползла под комод, откуда ее было уже не достать. На тумбочке у кровати лежал “Гекльберри Финн” в мягкой обложке, взятый из библиотеки особняка, на заднем форзаце стояла директорская печать, а трехсотая страница была заложена зубной нитью.
Я обшарила все укромные места, от полости под кроватью до полки над окном, и даже заглянула в печку (заметив, что решетка немного сдвинута). Золы в печке не было, а ведро для угля стояло почти пустое. Зато за дымоходом обнаружилась зажигалка Куикмена. Я чиркнула колесиком, но оно даже искру не высекло. Возможно, зажигалка не работала уже давно.
Оставалось обыскать ванную, но я не могла заставить себя туда вернуться. Спрятав рисунок и безделушки к себе в сумку, я вышла из домика. Деревянный ящик, верхом на котором Фуллертон исписывал карточки, до сих пор валялся на дорожке. Я присела на него и попыталась взглянуть на все вокруг глазами мальчика. Заболоченная, выцветшая лужайка. Голые кости гранатовых деревьев. Весной, когда среди сосен цвели олеандры, а все оттенки фиалкового заката казались новыми и неизведанными, это был чудесный уголок. Отсюда, устроившись на стуле, лучше всего было наблюдать за цаплями в небе. Зима его изуродовала.
Я приставила ящик к стене и отправилась домой. Почва была топкой, куда ни ступи, поэтому я не сходила с дорожки из древесных опилок, которую насыпал Ардак. Она вела не к моему домику, а в противоположном направлении, к особняку, где соединялась с бетонной дорожкой. Но вскоре с веранды, где сидели краткосрочники, послышался заливистый смех, и от одного этого звука мне стало тошно.
Свернув с дорожки, я побрела к своему домику напрямик, по траве. Глинистая почва под ногами была вязкой и засасывающей, и мне вспомнилось, как она липла к пальцам Фуллертона в его первый вечер. Не найдя спичек, он принялся рыть ее руками и бросать в старый бак. Комья грязи звенели о железо, как монеты.
И тут…
Я остановилась.