Вместе с Евгением Евгеньевичем я поехала в Третьяковскую галерею и там неожиданно услышала, что моя персональная выставка назначена на май месяц 1937 года. А я приехала в Москву 17 марта!
Ясно, что за такой короткий срок устроить ее нельзя. Многие вещи находятся в музеях, в разных концах Родины.
За последние годы мне несколько раз предлагали устроить мою персональную выставку, но я каждый раз отклоняла это предложение, так как находилась в очень подавленном состоянии после смерти моего мужа. Познакомилась с директором Третьяковской галереи Кристи[175]. Он согласился со мной, что лучше срок назначить на октябрь 1937 года, а потом, не помню почему, пришлось ее перенести на первую половину 1938 года. И на этом все окончилось.
Когда мы приехали в Третьяковскую галерею, нас провели в кабинет рисунка и акварели, где показали мне мои работы, находящиеся у них не выставленными. Сотрудницы галереи окружили меня и начали подробно расспрашивать о процессе моей работы и о разных технических приемах. Это было для меня неожиданно, тем более что сотрудницы все мои слова записывали. Это еще более заставляло меня быть точной и взвешивать каждое слово[176].
При рассматривании моих вещей я выслушала от Бакушинского замечание, что им «неудобно держать в папках акварели, наклеенные на картон». В ответ на это я ему сказала, что я всю жизнь стремилась это делать и очень жалею, что не все акварели мне удалось наклеить.
Пуская их в жизнь, в незнакомые руки, я этим ограждала акварели от случайных сгибов, разрывов, от следов пальцев, пока они, наконец, не попадали под оберегавшее их стекло.
При этом должна заметить, что картон я обрезала по самому краю акварели, не оставляя вокруг нее белого паспарту.
Искусствоведы, да часто и сами художники, стремятся положить акварель на белое бумажное паспарту. Эти белые пятна, по моему мнению, совершенно убивают живопись. По сравнению с белой бумагой живопись, конечно, всегда кажется тусклой и глухой, и какой смысл в белом паспарту, я никогда не могла понять.
Если акварель имеет вид подкрашенного рисунка, то паспарту ей не поможет, но если она отвечает всем требованиям настоящей полноценной живописи, зачем же ее распинать на белом бумажном поле, тем самым ее уничтожая.
Такой чудесный художник, как А.А. Рылов, мне не раз говорил: «Акварель должна быть по фактуре легкой и прозрачной и небольшого размера».
Почему так? Размер ее, конечно, ограничен размером бумаги — с этим я согласна. Но почему она не может быть плотной, насыщенной и яркой, если художник к этому стремится? Почему ей ставить какие-то пределы?
Художник может дерзать на все, в любом материале, в любой технике, но с условием быть искренним, правдивым в своем восприятии натуры!
Вернулась я в Ленинград вместе с Марией Степановной Волошиной, которая погостила у меня. Была ранняя весна. Мы часто ездили на Острова, где я с большим увлечением изображала окружающие виды. И это сказалось на работе. Они были удачны.
Лето 1937 года я прожила в Детском Селе, ныне город Пушкин. Татьяна Руфовна Златогорова делила со мной и время, и заботы. В сущности, заботу о хозяйстве она полностью взяла на себя. Но мне тяжело было там жить. Все вокруг напоминало о Сергее Васильевиче. Куда бы я здесь ни пошла, на всем лежала его печать.
Проходила ли я мимо знакомой большой лиственницы в Александровском парке, я вспоминала, как он прозвал ее «десятисвечником» и любовался ею во всякое время года. И летом, когда она стояла пушистая, в зеленых, мягких иглах, и осенью, когда она, усеяв всю землю вокруг себя лимонно-желтыми нежными иглами, стояла обнаженная, еще яснее показывая свои десять причудливых ветвей, а несколько шагов дальше, по этой же дороге мы проходили когда-то мимо изящной плакучей березы. Он мне не раз говорил: «Сделай же ты мне когда-нибудь гравюру или рисунок, ну, совсем маленький — ветви плакучей березы без листьев на фоне дубовых веток, ну, прошу тебя, сделай!»
За очаровательной березой по обе стороны дороги простирались изумрудные луга с купами деревьев. Затем мы подходили к Арсеналу. Кирпичное здание в стиле английской архитектуры. Мы много раз стояли здесь и смотрели, как сверху, с крыши его, с маленького мостика, спортсмены бросались вниз с большими парашютами.
А дальше очаровательный мост между прудами. По сторонам его серебристые вербы. Это был наш конечный пункт. Мы долго обыкновенно стояли здесь, любуясь пейзажем и тихо беседуя… Что-то не работается. Забрала с собою много книг. Письма В.А. Серова. Эта книжка не вполне меня удовлетворила, нет объективности у автора…
Только что прочла Гете «Поездку по Италии». Превосходно. Как жаль, что он, путешествуя, мало находил времени для дневника. В некоторых местах книги чувствуются большие провалы, особенно во время его пребывания в Риме, и такая досада берет. О Риме он, собственно, пишет довольно мало. Несмотря на это, книга мне доставила огромное удовольствие. Ясно представляла себе широко раскрытые глаза Гете, которые жадно на все смотрели. Какой замечательный человек! Потом читала Дени Дидро — письма к Гримму — очень хорошо[177]!
Взяв с собою и книги и работу, мы с Татьяной Руфовной утром отправлялись в Екатерининский парк, садились сзади павильона, который прежде назывался Музыкальным салоном. Взяв плетеные кресла, мы уютно усаживались в тени под громадным раскидистым кленом. С правой стороны зеленой ширмой росли густые кусты сирени, за ними блестел узкий длинный пруд. Место это было уединенно. Клен бросал чудесную тень и сохранял утреннюю прохладу. Разлапистые его листья горели светлым изумрудом и колебались от легкого ветерка.
Это был наш любимый уголок, где мы проводили много времени.