IV. Сексуальность как пороговый феномен
На втором уроке, однако, от этой взаимной, как будто уравнивающей, чисто сексуальной по своему характеру игры не остается и следа. Согласно философскому взгляду, который в духе просвещенческого материализма отвергает существование Бога и бессмертие души, не только стыд, но и обычаи и законы рассматриваются как препятствия и искусственная символическая одежда, противоречащая природе. В этом смысле преступление становится аналогом сексуальной распущенности. Жюльетте, которая поражена совершаемыми ими чудовищными вещами и отсутствием сострадания «к бедняжке Лоретте, которая была жертвой нашего разгула», наставница Дельбена рекомендует «обрести счастье в преступлении»[490]. Безразличие к страданиям, причиняемым другим, становится отправной точкой для того, чтобы наслаждаться превосходством, которое достигается благодаря сексуальным связям с другими в театральном акте[491]. Для этого необходима определенная дистанция, встроенная в композицию игры.
Единственная максима этой философии – «наслаждаться любой ценой»[492]. Однако, чтобы отменить категорический императив Канта[493], нужно лишить силы заповедь равенства, что и делает антиклерикальная аббатиса-либертинка, отрицающая равенство между людьми. По ее словам, люди неравны в силе, красоте и грации и занимают разные места в «плане природы». «Невезучие» становятся объектами и жертвами удовольствий высших. Тем самым постулат равенства окончательно опровергнут. В ходе рассуждений неожиданно возникает мотив, значимый и в других главах, – жестокость к себе: «Поверь мне, Жюльетта, и крепко запомни, что когда я обрекаю других на страдания, когда с улыбкой созерцаю их, это лишь потому, что я научилась страдать сама»[494]. Космический оптимизм, стремящийся испытать все удовольствия и воспевающий энергию жизни[495], превращается в свою трагическую противоположность – нигилизм. Черствость и бесчувственность – такова цена аморальной этики счастья, провозглашаемой настоятельницей монастыря, проповедницей мирских радостей. Ее наивысшая точка – требование освободиться от любви и чувства: «Чем закаленнее человек, тем меньше он болеет и тем ближе к истинной независимости»[496]. Таким образом, предосудительным является только «чистое» преступление, которое не делает человека счастливым[497].
Оргии, которые банкир Нуарсей (
Важно подчеркнуть, что этот «правдивый» дискурс о жестокости – вымысел, действие которого ограничивается рамками литературного произведения. Творчество де Сада – это посвящение в удовольствия «воображения», без которого, как говорит одна из любовниц Жюльетты, невозможны возбуждение и сладострастие[502]. В воображении злое и аморальное предстает ярким и убедительным. В идеях аббатисы Дельбены и банкира Нуарсея отсутствует момент, который играет очень важную роль в настоящих дискурсах о жестокости, – нейтрализация зла. Либертины де Сада признают зло в своих поступках. В своих рассуждениях они не оправдывают себя и не извиняют свои действия перед самими собой. Они колеблются между воспеванием зла и отрицанием всякой морали. Либертины обоих полов у де Сада истязают обнаженные тела подчиненных им людей и с величайшим удовольствием позволяют издеваться над ними самими: в этот момент они удивительным образом (невольно) становятся похожими на христианских мучеников. Поскольку они наслаждаются не только причинением боли, но и собственной болью, между преступниками и жертвами восстанавливается, хотя и косвенно, определенная взаимность. После того как ее подруга выпорола четырех девочек, Жюльетта захотела, чтобы она наказала и ее. Сексуальный акт, переходящий в насилие, достигает высшей точки в радикальном, ни с чем не сравнимом переживании. Жестокий человек в итоге оказывается самым счастливым в этой «печальной вселенной»: он испытывает наслаждение от унижения другого и других, а также от своего собственного – в боли, которую он, подобно Нуарсею или Жюльетте, позволяет другим причинять себе, – тем самым доставляя себе удовольствие быть униженным и уничтоженным[503].
При всей фантасмагоричности образов этих «честных» злодеев и аморалистов, действующих в подобных романах и фильмах, в тексте дается очень точный анализ связи между властью и жестокостью. Власть – это позиция, которая позволяет человеку безнаказанно применять насилие к другим людям. Это возвращает нас к двойному нарративу текстов де Сада, где коварным образом соединяются критика благородства и религии и прославление разнузданной сексуальности. Те читатели-мужчины, которые, подобно Адорно или Хоркхаймеру, не доверяют этому посланию и ставят на первый план рациональный расчет или необходимость говорить о похоти и ее темных сторонах, справедливо сомневаются в интерпретации, согласно которой речь идет о борьбе с сексуальным угнетением. Скорее, можно говорить о его легитимации в связке с насилием, поскольку оно ущемляет достоинство человека, особенно женщины, но в итоге и мужчины. В результате возникает сексуализированный – сильно отличающийся от позднесредневекового христианского – образ человека, за которым скрывается призрак отвращения, усталости, изнеможения[504]. Вообще, повторение, даже в чисто сексуальном смысле, в порнографическом нарративе несет с собой импульс саморазрушения.
V. Культ жестокого
Жестокость входит в семиотически нагруженный мир порнографии через самопожертвование, присущее сексуальности в форме
Этот культ жестокого находится в центре размышлений Хоркхаймера и Адорно. Дискурсивным основанием служит холодная рациональность, изображенная де Садом: «Жюльетта […] не олицетворяет собой, выражаясь психологически, ни несублимированное, ни регрессивное либидо, но – интеллектуальное удовольствие от регрессии,
Это холодное спокойствие находится в определенном противоречии с провозглашаемой авантюрностью их действий. Мировоззрение Жюльетты предвосхищает «реализм» Ницше и связанное с ним допущение («опасно жить»[509]), как и его согласие с тем, что слабые погибают. На них возлагается ответственность за состояние мира, поскольку они породили рабскую мораль христианства[510]. Итак, рациональность как средство сохранения себя и власти становится главным двигателем жестокости, которая, согласно основному тезису критической теории рациональности, проявляется уже в интеллектуальном акте в виде приоритета общего над особенным. Риторика текстов де Сада ясно показывает, что индивидуум не имеет никакого значения и зачастую заменяется со ссылкой на общее, которое, однако, остается зловеще пустым.
По мысли Адорно и Хоркхаймера, в своем прославлении силы и жестокости де Сад выступает как предшественник Ницше. Как замечают франкфуртцы, «германский фашизм» возвел «культ силы в доктрину всемирно-исторического масштаба» и одновременно довел его до абсурда. Так в «Диалектике Просвещения» намечается столь же странный, сколь и типичный поворот. Это снова негативная диалектика, которая видит правильное в неправильном и таким образом становится своего рода реабилитацией де Сада и Ницше.
Этот аргументативный поворот происходит в момент, когда герои «Жюльетты» касаются темы христианства и проповедуемого им сострадания. Клервиль, один из авторитетных голосов повествования, которая, особенно в начале, берет на себя роль наставницы юной Жюльетты, рассуждает о жалости к другим:
Итак, это чувство – не что иное, как элементарная слабость и малодушие, еще одним тому доказательством служит тот факт, что оно особенно часто встречается у женщин и детей и редко – у тех, кто обладает достаточной силой. По той же самой причине бедняк более беззащитен в этом смысле: он живет ближе к несчастьям, нежели богатый человек, чаще видит их и скорее склоняется к сочувствию. Выходит, все говорит о том, что жалость, вещь, далекая от подлинной добродетели, представляет собой слабость, рожденную страхом и созерцанием несчастий, слабость, которую следует жестоко подавлять еще в детстве, когда начинают устранять чрезмерную чувствительность, ибо чувствительность совершенно несовместима с философским взглядом на мир[511].
Опираясь на этот фрагмент, Хоркхаймер и Адорно предполагают, что речь действительно идет о стоицизме. Однако в этом можно усомниться, ведь, как мы видели, сдержанность стоиков принципиально исключает жестокость как жизненную установку (см. главу 4).
VI. Полный контроль над телом
Монотонное течение порнографических сцен нарушает глава, в которой либертины основывают «Братство друзей преступления». Устав братства, утопическая конституция, включает по меньшей мере сорок пять параграфов и, кроме того, кодекс поведения с двенадцатью дополнительными правилами и принципами.
Индивиды, как мужчины, так и женщины, изначально равны в праве на удовольствие. Вводится полный запрет на религию. Вместо них принимаются религиозные элементы, перешедшие в свою противоположность, такие как ритуалы богохульства и заповедь о богатстве. Категорически запрещаются семейные узы, личная дружба и любовь. Обязательны присутствие на собраниях, промискуитет (включая проституцию) и разврат; осуждаются личная жизнь, а вместе с ней секреты и отношения двух людей. Пожилые люди не приветствуются, деторождение объявлено вне закона, преступность одобряется, допускаются сексуальное порабощение людей и гарем как гетеротопия. Сочувствие, порядочность и добрый нрав наказуемы. Интересно, что азартные игры, а также проявления ревности, болезни и беременность строго запрещены. Буржуа, к коим относятся почти все без исключения участники братства, создают радикально антибуржуазную программу.
Количество запретов (брак, размножение, частная жизнь, религия, мораль, приличия) и ограничений (секс, беспорядочные половые связи, преступления) поражает воображение. В этом универсальном борделе[512] непрерывно осуществляются механические действия, управляемые категорическим императивом сексуальности, а «похоть» главенствует как «добродетель женщины». С одной стороны, возникает перевернутый мир, где ритуалы вроде христианской мессы заменяются на свою полную противоположность, с другой – замкнутый социальный космос, не только авторитарный, как подвергающаяся нападкам католическая церковь, но и имеющий пугающие тоталитарные черты. В основе этой программы лежит момент самоустранения. В конце концов ищущий удовольствия индивид, отправная точка проекта, оказывается под угрозой исчезновения из-за разрушения его или ее собственной приватной сферы, создания абсолютной прозрачности, системы контроля, в которой все присматривают друг за другом. В сообществе не допускаются любые формы близости и солидарности. Избранный президент – эту должность поочередно занимают мужчины и женщины – действует как своего рода полицейский орган, контролирующий братство[513]. В свойственной литературным текстам двусмысленной манере здесь сочетаются радикальность и амбивалентность. В мире де Сада, в равной мере утопичном и антиутопичном, эгалитарном и абсолютистском, порок властвует над людьми. Перед нами противоречивый образ мира, о котором мы не знаем, насколько он может приблизиться к жизненному миру человека.
VII. После смерти Бога
Тексты де Сада содержат двойную повествовательную матрицу, поэтому беседы Жюльетты и ее друзей всегда могут быть интерпретированы в том числе как критика господства. Сам романист пользовался этим, чтобы оправдаться перед своими цензорами и гонителями. В случае с развратным папой, который оказывается особенно хитрым и изощренным секс(уал)истом, критика обнажает истинное лицо церкви, скрытое за маской благочестия и порядочности; к тому же этот папа, либертин в католическом одеянии, ничем не отличается от всех остальных циников мужского и женского пола, населяющих мир де Сада. В этом смысле авторы «Диалектики Просвещения» говорят о том, что критика сострадания у де Сада и Ницше содержит также истинный момент, который, правда, может быстро обернуться ошибкой: