Книги

Жестокость. История насилия в культуре и судьбах человечества

22
18
20
22
24
26
28
30

IV. Сексуальность как пороговый феномен

На втором уроке, однако, от этой взаимной, как будто уравнивающей, чисто сексуальной по своему характеру игры не остается и следа. Согласно философскому взгляду, который в духе просвещенческого материализма отвергает существование Бога и бессмертие души, не только стыд, но и обычаи и законы рассматриваются как препятствия и искусственная символическая одежда, противоречащая природе. В этом смысле преступление становится аналогом сексуальной распущенности. Жюльетте, которая поражена совершаемыми ими чудовищными вещами и отсутствием сострадания «к бедняжке Лоретте, которая была жертвой нашего разгула», наставница Дельбена рекомендует «обрести счастье в преступлении»[490]. Безразличие к страданиям, причиняемым другим, становится отправной точкой для того, чтобы наслаждаться превосходством, которое достигается благодаря сексуальным связям с другими в театральном акте[491]. Для этого необходима определенная дистанция, встроенная в композицию игры.

Единственная максима этой философии – «наслаждаться любой ценой»[492]. Однако, чтобы отменить категорический императив Канта[493], нужно лишить силы заповедь равенства, что и делает антиклерикальная аббатиса-либертинка, отрицающая равенство между людьми. По ее словам, люди неравны в силе, красоте и грации и занимают разные места в «плане природы». «Невезучие» становятся объектами и жертвами удовольствий высших. Тем самым постулат равенства окончательно опровергнут. В ходе рассуждений неожиданно возникает мотив, значимый и в других главах, – жестокость к себе: «Поверь мне, Жюльетта, и крепко запомни, что когда я обрекаю других на страдания, когда с улыбкой созерцаю их, это лишь потому, что я научилась страдать сама»[494]. Космический оптимизм, стремящийся испытать все удовольствия и воспевающий энергию жизни[495], превращается в свою трагическую противоположность – нигилизм. Черствость и бесчувственность – такова цена аморальной этики счастья, провозглашаемой настоятельницей монастыря, проповедницей мирских радостей. Ее наивысшая точка – требование освободиться от любви и чувства: «Чем закаленнее человек, тем меньше он болеет и тем ближе к истинной независимости»[496]. Таким образом, предосудительным является только «чистое» преступление, которое не делает человека счастливым[497].

Оргии, которые банкир Нуарсей (noir ceuil можно прочитать как вариант noir cul, «черный низ») устраивает в своем будуаре двумя главами позже, подтверждают эти максимы. На сексуальном игровом поле возникают новые и совершенно неожиданные радости и удовольствия, как, например, принуждение своей добродетельной жены к тому, чтобы она позволила мальчикам для утех и слугам насиловать и мучить себя. Его удовлетворение основано на унижении других, которое разделяет и Жюльетта, «не без трепетной и порочной радости» смотревшая на то, «как жестоко порок унижает добродетель»[498]. По словам Нуарсея, в области сексуального открывается наивысшее наслаждение – видеть, «что жертвой моей похоти будет плод моей алчности»[499]. Героизм, на котором держится конструкция повествования де Сада, заключается в том, что его распутники не хотят ничего приукрашивать. Это фантазм, который исходит из воли ко злу и в котором выражается абсолютная свобода. Либертин поддерживает образ, созданный им самим, в том числе для того, чтобы шокировать ненавистных ему добродетельных людей. Он живет, цинично признавая, что «человек порочен»[500]. Он знает, что всякое действие можно рассмотреть с двух сторон и что мир делится на обманщиков и обманутых, на преступников и жертв. Это принципиальное разделение приятно для одних и болезненно для других. Как говорит Нуарсей, второй учитель Жюльетты, «чем сильнее […] объект страдает, чем полнее его унижение и его деградация, тем полнее будет ваше наслаждение»[501]. В ответ на это замечание эрудированная ученица и любовница влиятельного политика решает попробовать свои силы в убийстве несчастной беззащитной и застенчивой женщины. В сексуальных играх решающее значение приобретает еще одна форма психологической жестокости, о которой мы уже упоминали, – унижение. Так, девушек заставляют извиняться за проступок, которого они не совершали, и наказывают, когда они отказываются признать, что хотят быть наказанными.

Важно подчеркнуть, что этот «правдивый» дискурс о жестокости – вымысел, действие которого ограничивается рамками литературного произведения. Творчество де Сада – это посвящение в удовольствия «воображения», без которого, как говорит одна из любовниц Жюльетты, невозможны возбуждение и сладострастие[502]. В воображении злое и аморальное предстает ярким и убедительным. В идеях аббатисы Дельбены и банкира Нуарсея отсутствует момент, который играет очень важную роль в настоящих дискурсах о жестокости, – нейтрализация зла. Либертины де Сада признают зло в своих поступках. В своих рассуждениях они не оправдывают себя и не извиняют свои действия перед самими собой. Они колеблются между воспеванием зла и отрицанием всякой морали. Либертины обоих полов у де Сада истязают обнаженные тела подчиненных им людей и с величайшим удовольствием позволяют издеваться над ними самими: в этот момент они удивительным образом (невольно) становятся похожими на христианских мучеников. Поскольку они наслаждаются не только причинением боли, но и собственной болью, между преступниками и жертвами восстанавливается, хотя и косвенно, определенная взаимность. После того как ее подруга выпорола четырех девочек, Жюльетта захотела, чтобы она наказала и ее. Сексуальный акт, переходящий в насилие, достигает высшей точки в радикальном, ни с чем не сравнимом переживании. Жестокий человек в итоге оказывается самым счастливым в этой «печальной вселенной»: он испытывает наслаждение от унижения другого и других, а также от своего собственного – в боли, которую он, подобно Нуарсею или Жюльетте, позволяет другим причинять себе, – тем самым доставляя себе удовольствие быть униженным и уничтоженным[503].

При всей фантасмагоричности образов этих «честных» злодеев и аморалистов, действующих в подобных романах и фильмах, в тексте дается очень точный анализ связи между властью и жестокостью. Власть – это позиция, которая позволяет человеку безнаказанно применять насилие к другим людям. Это возвращает нас к двойному нарративу текстов де Сада, где коварным образом соединяются критика благородства и религии и прославление разнузданной сексуальности. Те читатели-мужчины, которые, подобно Адорно или Хоркхаймеру, не доверяют этому посланию и ставят на первый план рациональный расчет или необходимость говорить о похоти и ее темных сторонах, справедливо сомневаются в интерпретации, согласно которой речь идет о борьбе с сексуальным угнетением. Скорее, можно говорить о его легитимации в связке с насилием, поскольку оно ущемляет достоинство человека, особенно женщины, но в итоге и мужчины. В результате возникает сексуализированный – сильно отличающийся от позднесредневекового христианского – образ человека, за которым скрывается призрак отвращения, усталости, изнеможения[504]. Вообще, повторение, даже в чисто сексуальном смысле, в порнографическом нарративе несет с собой импульс саморазрушения.

V. Культ жестокого

Жестокость входит в семиотически нагруженный мир порнографии через самопожертвование, присущее сексуальности в форме la petite mort[505]. В работе Фрейда «По ту сторону принципа удовольствия» описывается движущая сила и точка пересечения либидо и влечения к смерти. Порнографический театр де Сада ориентирован на нерасторжимое сплетение двух импульсов влечения: в ходе игры в нарушение границ и превосходство секс неизбежно и последовательно превращается в жестокость. Актеры и актрисы, вольно или невольно отдающие свои тела, отверстия и уязвимую плоть, в руки своих потенциальных мучителей, авторов сценария или постановщиков отдельных сцен, с самого начала опускаются до уровня жертв удовольствия других людей, которые уверяют их, что они доставят им наивысшее наслаждение, и демонстрируют это, подвергая себя порке или проникновению наиболее жестоким, унизительным и болезненным способом. Хотя кажущаяся радикальной сексуальность поначалу прославляется как акт освобождения от репрессивной системы, очень скоро становится ясно, что в дискурсе, основателем которого является де Сад, интерес представляет лишь темная сторона, где выходят на первый план и постоянно воспроизводятся порабощение, агрессия и целенаправленная жестокость.

Этот культ жестокого находится в центре размышлений Хоркхаймера и Адорно. Дискурсивным основанием служит холодная рациональность, изображенная де Садом: «Жюльетта […] не олицетворяет собой, выражаясь психологически, ни несублимированное, ни регрессивное либидо, но – интеллектуальное удовольствие от регрессии, amor intellectualis diaboli[506], стремление побить цивилизацию ее же собственным оружием»[507]. В этом контексте франкфуртские мыслители говорят о самонаказании преступника и свободе от аффектов, проводя параллель со стоицизмом[508]. Ссылка на позднеантичное философское учение, вероятно, связана с тем, что у стоиков утрата спонтанных аффектов, своего рода аффективная аскеза, компенсируется совершенной невозмутимостью человека, который не позволяет себе эмоционально вовлекаться в происходящее. Сладострастникам де Сада не интересно простое удовлетворение похоти, хотя они постоянно утверждают обратное; они хотят доминировать и контролировать ход сексуальной и жестокой игры, а значит, и ее участников.

Это холодное спокойствие находится в определенном противоречии с провозглашаемой авантюрностью их действий. Мировоззрение Жюльетты предвосхищает «реализм» Ницше и связанное с ним допущение («опасно жить»[509]), как и его согласие с тем, что слабые погибают. На них возлагается ответственность за состояние мира, поскольку они породили рабскую мораль христианства[510]. Итак, рациональность как средство сохранения себя и власти становится главным двигателем жестокости, которая, согласно основному тезису критической теории рациональности, проявляется уже в интеллектуальном акте в виде приоритета общего над особенным. Риторика текстов де Сада ясно показывает, что индивидуум не имеет никакого значения и зачастую заменяется со ссылкой на общее, которое, однако, остается зловеще пустым.

По мысли Адорно и Хоркхаймера, в своем прославлении силы и жестокости де Сад выступает как предшественник Ницше. Как замечают франкфуртцы, «германский фашизм» возвел «культ силы в доктрину всемирно-исторического масштаба» и одновременно довел его до абсурда. Так в «Диалектике Просвещения» намечается столь же странный, сколь и типичный поворот. Это снова негативная диалектика, которая видит правильное в неправильном и таким образом становится своего рода реабилитацией де Сада и Ницше.

Этот аргументативный поворот происходит в момент, когда герои «Жюльетты» касаются темы христианства и проповедуемого им сострадания. Клервиль, один из авторитетных голосов повествования, которая, особенно в начале, берет на себя роль наставницы юной Жюльетты, рассуждает о жалости к другим:

Итак, это чувство – не что иное, как элементарная слабость и малодушие, еще одним тому доказательством служит тот факт, что оно особенно часто встречается у женщин и детей и редко – у тех, кто обладает достаточной силой. По той же самой причине бедняк более беззащитен в этом смысле: он живет ближе к несчастьям, нежели богатый человек, чаще видит их и скорее склоняется к сочувствию. Выходит, все говорит о том, что жалость, вещь, далекая от подлинной добродетели, представляет собой слабость, рожденную страхом и созерцанием несчастий, слабость, которую следует жестоко подавлять еще в детстве, когда начинают устранять чрезмерную чувствительность, ибо чувствительность совершенно несовместима с философским взглядом на мир[511].

Опираясь на этот фрагмент, Хоркхаймер и Адорно предполагают, что речь действительно идет о стоицизме. Однако в этом можно усомниться, ведь, как мы видели, сдержанность стоиков принципиально исключает жестокость как жизненную установку (см. главу 4).

VI. Полный контроль над телом

Монотонное течение порнографических сцен нарушает глава, в которой либертины основывают «Братство друзей преступления». Устав братства, утопическая конституция, включает по меньшей мере сорок пять параграфов и, кроме того, кодекс поведения с двенадцатью дополнительными правилами и принципами.

Индивиды, как мужчины, так и женщины, изначально равны в праве на удовольствие. Вводится полный запрет на религию. Вместо них принимаются религиозные элементы, перешедшие в свою противоположность, такие как ритуалы богохульства и заповедь о богатстве. Категорически запрещаются семейные узы, личная дружба и любовь. Обязательны присутствие на собраниях, промискуитет (включая проституцию) и разврат; осуждаются личная жизнь, а вместе с ней секреты и отношения двух людей. Пожилые люди не приветствуются, деторождение объявлено вне закона, преступность одобряется, допускаются сексуальное порабощение людей и гарем как гетеротопия. Сочувствие, порядочность и добрый нрав наказуемы. Интересно, что азартные игры, а также проявления ревности, болезни и беременность строго запрещены. Буржуа, к коим относятся почти все без исключения участники братства, создают радикально антибуржуазную программу.

Количество запретов (брак, размножение, частная жизнь, религия, мораль, приличия) и ограничений (секс, беспорядочные половые связи, преступления) поражает воображение. В этом универсальном борделе[512] непрерывно осуществляются механические действия, управляемые категорическим императивом сексуальности, а «похоть» главенствует как «добродетель женщины». С одной стороны, возникает перевернутый мир, где ритуалы вроде христианской мессы заменяются на свою полную противоположность, с другой – замкнутый социальный космос, не только авторитарный, как подвергающаяся нападкам католическая церковь, но и имеющий пугающие тоталитарные черты. В основе этой программы лежит момент самоустранения. В конце концов ищущий удовольствия индивид, отправная точка проекта, оказывается под угрозой исчезновения из-за разрушения его или ее собственной приватной сферы, создания абсолютной прозрачности, системы контроля, в которой все присматривают друг за другом. В сообществе не допускаются любые формы близости и солидарности. Избранный президент – эту должность поочередно занимают мужчины и женщины – действует как своего рода полицейский орган, контролирующий братство[513]. В свойственной литературным текстам двусмысленной манере здесь сочетаются радикальность и амбивалентность. В мире де Сада, в равной мере утопичном и антиутопичном, эгалитарном и абсолютистском, порок властвует над людьми. Перед нами противоречивый образ мира, о котором мы не знаем, насколько он может приблизиться к жизненному миру человека.

VII. После смерти Бога

Тексты де Сада содержат двойную повествовательную матрицу, поэтому беседы Жюльетты и ее друзей всегда могут быть интерпретированы в том числе как критика господства. Сам романист пользовался этим, чтобы оправдаться перед своими цензорами и гонителями. В случае с развратным папой, который оказывается особенно хитрым и изощренным секс(уал)истом, критика обнажает истинное лицо церкви, скрытое за маской благочестия и порядочности; к тому же этот папа, либертин в католическом одеянии, ничем не отличается от всех остальных циников мужского и женского пола, населяющих мир де Сада. В этом смысле авторы «Диалектики Просвещения» говорят о том, что критика сострадания у де Сада и Ницше содержит также истинный момент, который, правда, может быстро обернуться ошибкой: