Людям обязательно нужны подпорки, потому что очень страшно оказаться один на один с Космосом, Богом. Многие сами стали искать эти подпорки – кто в ортодоксальной религии, кто в философии начала прошлого века, кто предпочел эмиграцию, успокаивая себя иллюзией, что на Западе можно начать жизнь заново…
Нам всю жизнь внушали, что самое главное в мире – человек, а если и есть Бог, то он человекоподобный. На самом же деле человек маленькая песчинка. Если предположить, что наша Земля – живое существо, то мы на ней – как микроэлементы на нашей коже, которые и глазом-то не видны. И вдруг эти элементы вообразили, что они самые главные?! Да, у них есть своя структура, своя жизнь, схема этой жизни. Они живут по своим орбитам и как бы ничего не должны изменять, а кто изменяет, тот гибнет. И человек – точно в такой же сетке. Он живет в маленькой ячейке огромного мироздания, огромной иерархии. Каждому дана своя ячейка, и конечно же, надо почувствовать себя в ней…
Я очень люблю кошек, собак, всех зверей. Они у меня всю жизнь, и я за ними наблюдаю. У них такие же судьбы, как и у нас. Они так же страдают, как и мы, болеют, радуются, продолжают род, выполняют свое предназначение в этой жизни. Но не все люди это понимают. Вы замечали, сколько раздавленных трупиков лежит сейчас на подмосковных дорогах? Множество. Такого раньше не было – а я уже сорок лет за рулем. Уверена, что даже самые бессердечные люди поостереглись бы, если бы увидели перед собой на дороге маленького ребенка. А на кошку или собаку многие, не задумываясь, наезжают, давят, калечат и, не останавливаясь, уезжают. Это удивительное невключение в общее мироздание. Закостенелое представление, что ты – человек и ты, мол, царь, бог, поэтому тебе все дозволено. Я уж не говорю об элементарной жестокости, которая убивает душу.
Все можно свести к примитивной логике. Скажем, Достоевский говорил, что нельзя убивать старуху-процентщицу, если она даже никому не нужна. – А почему, собственно, нельзя? Кто это сказал мне, что нельзя? – Да Бог сказал! – А Бога-то нет.
Всё. Разговор кончен. Где правда? Если Бога нет, то попробуйте кому-либо доказать, что он не прав. И что нельзя убивать и давить наших маленьких братьев – кошек, собак, ежей, зайцев и т. д., потому что они тоже творение Бога, как и человек.
Вот почему мне кажется, что всем нам надо возвращаться к первоосновам человеческого бытия, иначе жить станет невозможно. Наступит каменный век. Правда, думаю, и в каменном веке люди соблюдали определенные правила общежития, иначе бы не выжили.
–
– Изменить ничего нельзя. И вот что меня еще крайне огорчает. Мы играли «Трех сестер» много лет. В первые годы нас приходила смотреть публика элитарная, что тут скрывать. Я старалась играть так, чтобы зрители поняли новое решение – задачу, которую я ставила перед собой в этой роли. Потом в театр стали приходить просто неразумные дети. Они воспринимают только то, что слышат. Действие спектакля полифонично, происходит одновременно и в центре сцены, и по бокам. А я вижу, что зал смотрит только на того, кто говорит. И даже в финале, когда открывается полстены и видно Садовое кольцо, зрители даже не смотрят туда, они не понимают, для чего все это, а следят за актерами, как мы раскланиваемся, какие цветы кому приносят. Это абсолютно детское восприятие театра. Чувствую по реакции зала, что публика не знает, чем все это закончится, ей сюжет подавай – интересно, покинет ли Вершинин Машу или нет…
Вы спрашиваете, как я чувствую свою миссию? Для меня она, видимо, в том, чтобы не изменить своей профессии, собственному взгляду на нее. Она со мной живет. Она мудрее меня, ведет меня, заставляет мучиться. Вот говорят, что я занимаюсь самоанализом. Это профессия заставляет меня заниматься им. Необходимость анализировать свои ощущения, поступки приучает к концентрации психологических мотивов того или иного характера.
В поисках утраченного времени…
Я боюсь праздников. Это странно, потому что мало кто не любит праздников и приятных людей у себя в гостях. Но я боюсь даже не потому, что это связано с хлопотами, естественными для хозяйки, а на них часто нет ни времени, ни сил, – скорее потому, что неизбежно бывает момент, когда уходит последний человек и наступает тишина, становится пусто…
Наверное, мы все-таки не умеем по-настоящему веселиться. Собираясь даже на праздники, люди приносят с собой груз повседневных забот, разговоры, которыми мы живем в будни, те же будничные мысли. Даже приходим мы друг к другу в будничных одеждах. Какой же это праздник? И естественно, остаются на душе всякие «осадки».
Когда кому-то из нас исполнялось тридцать семь лет, мы задумали «вечер 37-го года» (этот человек родился в 37-м году). Должны были быть те же одежды, что в 37-м (как мы это знаем по рассказам и кино), та же еда, те же танцы… Такой театр для самих себя. Мы все много про это говорили, со знанием дела обсуждали, а «вечер 37-го года» так и не состоялся. Куражу не хватило…
Илья Авербах даже фантазировал фильм на эту тему, прорабатывал детали праздника, продумал меню, музыку и распределил, кто кого должен изображать. «А в конце вечера, – говорил он, – стук в дверь – и входит человек в энкавэдэшной фуражке». Я помню, что никто не хотел быть этим человеком.
Достали патефон, старые пластинки. Миша Коршунов, присутствовавший при этих разговорах, вспомнил, как они жили в Доме на набережной и как до войны собирались в компаниях танцевать под патефон. Еда была в складчину. Однажды кто-то принес заморские консервы. Все с вожделением уставились на эту банку. Когда ее стали открывать, оттуда послышалось шипение, а как только открыли полностью – из нее выкатились два теннисных мяча. То-то было разочарование… Никто тогда не знал, что теннисные мячи для соревнований консервируют.
Ощущение дома… Оно меняется со временем. Сначала мы жили в маленькой комнате на улице Осипенко. Потом – у бабушки, но это – в гостях. Я все время стеснялась; стеснялась есть, всегда была голодная. Из-за отчима довольно рано я ушла из дома и стала скитаться по углам, снимать комнаты.
Однажды мы с приятельницей пошли в Третьяковку на выставку Анатолия Зверева, потом сидели в уютном открытом кафе под цветущей яблоней (это в центре-то Москвы!), пили чай с домашним пирогом, и я вспомнила, как жила на углу нынешней Третьяковки в двухэтажном доме с печным отоплением, – там я сняла свою первую комнату. И каждый раз я вставала, умывалась холодной водой, глядела на бывший особняк Демидовых (теперь библиотека Ушинского) и бежала в университет. Так я скиталась.
За «углы» просили очень мало. Когда мы с Володей стали мужем и женой, я была уже студенткой Щукинского училища, а Володя был исключен из ВГИКа за «антисоветскую пропаганду» (они с друзьями сделали шарж на «ленинские» фильмы), но мы на мою щукинскую стипендию ухитрялись снимать даже не комнаты, а квартиры. А как-то мы переехали в Каретный ряд в дом Большого театра – в огромную четырехкомнатную квартиру без мебели.
В четырех комнатах можно было открыть все двери и ходить по кругу. И мы на велосипеде катались по этим комнатам.
У одних знакомых я выменяла два низких чешских кресла на свои туфли. Володя и наш друг Юра Зерчанинов несли эти кресла на голове. Устали и где-то на Садовом кольце, не доходя Каретного ряда, сели в них, стали разговаривать. Я пошла их встречать и вижу: они сидят в креслах посреди тротуара, курят и беседуют. И все их обходят. Тут Зерчанинов рассказал, как они с приятелем переносили диван с одной стороны улицы Горького на другую. А в это время по улице шла первомайская демонстрация и перейти было нельзя. Приятель ушел, а Зерчанинов остался сторожить диван. Он постоял-постоял и сел. Затем он лег, а демонстрация продолжалась. К нему подошел милиционер и спросил: «Что вы тут делаете, на диване?» И Юра ему объяснил. Милиционер все хорошо понял и отстал. Вот такие были времена…