Мне пора. Бегу на «Записки сумасшедшего» с Дарвашем в главной роли. Сейчас мне остается написать: «25 числа, месяца не было и дня тоже», и смутная ассоциация, возникшая у меня в голове, окажется законченной.
Всего доброго.
Раиса Моисеевна!
Пишу, как Вы понимаете, на гостиничной бумаге, из Лиона, в который мы вчера приехали. В Париже несколько раз порывалась Вам написать – не собралась. Париж закрутил. Лион после него кажется Рязанью. Захотелось домой.
Пресса была разная, я за ней не очень следила. Писали много, но всё, по-моему, несерьезно. «10 дней…» не приняли. Опять-таки, на мой взгляд, по поверхностным причинам. Интерес публики нарастал постепенно, и к концу можно было бы продолжить играть дальше, но мы переехали в Лион, потом – в Марсель. Посмотрела несколько хороших спектаклей. «Дэвид Копперфильд» в театре Мнушкиной, но поставленный ее ассистентом, – очень чистый по стилю. И как всегда бывает в спектаклях, где прием задан вначале, – немного скучный. «Король Лир» Стрелера (его театр в это время гастролировал в Париже) – очень красивый спектакль, но немного «воговский» (не знаю, как пишется по-русски название журнала), вторичный. В коже, как у Питера Брука, но там это выглядело первичным. Очень милый спектакль «Печальное сердце английской кошки» – в прелестных масках. По пластике получилось: кошки, собаки, птицы переоделись в человеческие платья и разыгрывают старый английский роман с тетями, дядями, любовью, дуэлью, смертью и разочарованием. Посмотрела арбузовскую пьесу «Пароход из Лиепаи» (забыла, как А.Н. ее назвал по-русски. Пьеса на двоих. Два пожилых актера) в бульварном театре «Comédie des Champs-Élysées». Мелодрама. Играют в старой манере традиционного театра. Но публика, правда буржуазная, принимает очень хорошо. Вообще я заметила, что зрители устали от условного театра и «психоложества» и все наивное, простое, немного детское принимают очень хорошо.
Ходила по улицам, сидела в кафе, встречалась с людьми совершенно разными, которые ничем между собой не смешиваются. Но интеллигенты во всех странах мира одинаковые, и их дома тоже. Один вечер провела с Ниной Тихоновой[5]. Несколько раз – с Вашими родственниками. Нора подарила мне кучу вещей. В кино была мало – не хотелось, но видела три-четыре приличных фильма. Хороший кинематограф сейчас, мне кажется, несколько топчется на месте и в тупике – нужны другие выразительные средства. Сейчас всё на уровне «хуже – лучше».
Раиса Моисеевна, что-то не пишется. Простите. Когда в хорошем настроении – бегаю, общаюсь, смотрю; когда в плохом – не до письма. Ехать мне не хотелось, Вы знаете. Во многом оказалась права…
Зеркальное отражение: критика и зрители
Критиков я отношу к публике – они тоже по другую сторону рампы. Критики… можно понять их изначальную ко мне недоброжелательность – уж больно я самостоятельна, ушла из «Таганки», но все время мелькаю то в прессе, то на ТВ…
Все же меня несколько удивило отношение к «Медее», которую я сыграла на Втором Чеховском фестивале. Один очень уважаемый мною искусствовед написал, что ему не хватило эмоционального пика, после которого должна пойти слеза. Но ведь это «Медея», переложенная Хайнером Мюллером на сухой, интеллектуальный европейский язык! Вначале я это очень хорошо чувствовала и играла «сухо». Запад любит «сухую» игру, сдержанность чувств, зрители там не признают нашу «мокрую эмоциональность». А русская публика обязательно требует этой эмоциональности. Это откладывается в моем подсознании, и я, понимая все про критиков и про наши «домашние» оценки, вдруг начинаю играть Медею очень слезливо, очень по-русски. На гастролях по России это воспринимают хорошо, но когда потом возвращаешься в Европу – взглянешь на себя со стороны и ужаснешься…
Я давно уже не играю в привычный психологический театр. Меня в театре интересует другое. В каждой новой работе я пытаюсь открыть для себя что-то неведомое, доселе никем не использованное. «Медея», например, – это ведь не материал Еврипида: другой язык (уличный, площадной), другое дыхание, другие ритмы. Мюллера обычно играют в современных костюмах. Я пошла по другому пути. Мы недаром посвятили спектакль Сергею Параджанову, одно его имя уже означает определенную эстетику. Однако никто из русских критиков этого не увидел. Впрочем, может быть потому, что у нас до меня никто никогда не играл Мюллера…
Обычно я как исполнитель после первого же прогона на публике вижу собственные просчеты, но у меня еще теплится надежда, что их не заметит зритель, – так иногда бывает. И только после нескольких замечаний моих друзей, которые не брезгуют мне говорить правду, я понимаю, что ошибки надо исправлять, пока не поздно. После таких критических указаний яснее осознаешь собственные огрехи и яснее вырисовывается перед тобой образ, который играешь.
В критических же заметках, что пишутся «на публику», подобных указаний на свой счет я почти не встречала не потому, что критики не замечали моих ошибок, – просто они пишут обо всем спектакле в целом и актерам раздают только оценки.
Если ты, актер, не знаешь своих недостатков, ты не сможешь от них избавиться. Я люблю критику недоброжелателей, она мне приносит пользу, потому что у недоброжелателей острее на меня взгляд.
Критика… Публика… Темы, опасные для актера. Высказываться здесь надо очень осторожно. А то, не ровён час, и сглазить можно. Легче всего в этих вопросах опираться на авторитеты. Ну, например, есть прекрасная статья Цветаевой о критике, где она пишет: не объясняй мне, что хотела сказать я, а расскажи, что понял из сказанного мною ты. Из этой статьи можно бы надергать много милых моему сердцу цитат. Воздержусь. Но приведу другую, из письма Гоголя к Щепкину: «Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока ее, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и носа, и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких ни читай ей наставлений».
Помню, как на Чеховском фестивале Някрошюс показал свой спектакль «Три сестры». Спектакль мне очень понравился и неожиданными находками, и новым прочтением знакомого чеховского текста. Я сидела молча, а рядом одна зрительница плакала, потому что ей было жалко молоденьких девушек, вынужденных жить всю жизнь в казармах и тем не менее радующихся жизни, а другая моя соседка смеялась именно там, где первая плакала.
Я лично боюсь и слишком молчаливого зрителя, и слишком шумно реагирующего.
Много лет назад я сидела рядом с Ильей Эренбургом на капустнике в Московском университете. Зал стонал и плакал от смеха. Эренбург без единой улыбки, молча просидел все представление, а в конце сказал, что он никогда в жизни так не смеялся, как сегодня.
На том же Чеховском фестивале я посмотрела «Дневник Нижинского» с прекрасной актерской работой Реджепа Митровицы. Все полтора часа спектакля Митровица сидит за столом, ни разу не вставая и не меняя мизансцену, и говорит текст на французском языке без перевода. Публика в зале была разная. Зрители, которые привыкли воспринимать театр ухом, на уровне сюжета, уходили; те, которые любят в театре «картинки» – световые эффекты, смену декораций и перемену мизансцен, – тоже уходили. Ни тем, ни другим спектакль ничего не давал: статика, один свет на весь спектакль и вдобавок незнакомый текст на чужом языке. Остались зрители, которые остро чувствуют внутреннюю концентрацию актерской игры, которые способны воспринимать театральное искусство на энергетическом уровне.
Когда входишь в комнату; где сидят незнакомые люди, одни тебе нравятся, к друтим остаешься равнодушной, а третьих невозможно вынести просто на физиологическом уровне – они раздражают.