Слизиак задумался.
Он взглянул на бедную комнату, в котором мы находились, как бы искал себе место, куда сесть, увидел пустой ящик в углу и растянулся на нём. Он сменил тему разговора и голос.
— Что же ты думаешь с собой делать? — спросил он.
Я не имел охоты перед ним объясняться и отвечал ему специально, что, наверно, в Вильно или в Литву вернусь.
— Чтобы тебя убедить, что теперь никто ничего плохого тебе не желает, а напротив, скажу, — произнёс Слизиак, — что если будешь нуждаться в помощи, дай через кого-нибудь знать о себе Навойовой, у тебя она будет.
Я не отвечал на это, любезности также не доверяя. Потом он начал меня расспрашивать, как меня выпроводили со двора, были ли у меня деньги, хватит ли на дорогу того, что имел. На все эти навязчивые вопросы я отвечал, сбывая его полусловами. Потом он начал меня уговаривать принять духовный сан и склонять, как раньше, а когда я молчал, в конечном итоге, надувшись, он пошёл прочь.
Два дня, данные мне старостой Рабштынским, прошли, а я вовсе не колебался и объявить ему о себе не думал. Я ходил с мыслью пойти куда-нибудь учиться, колеблясь ещё, когда случай, наконец, навязал мне Гаскевича.
Доктор слышал о моём изгнании со двора, потому что о том очень громко говорили, но меня не видел. Узнав, он сам остановился на улице. Всегда шутливый и язвительный, на этот раз он смотрел на меня с состраданием.
— Что думаешь? — спросил он резко.
— Так же, как и раньше. Желаю учиться, — сказал я. — Дайте мне учителя. Буду вам до смерти благодарен.
Он начал крутить головой.
— Тебе хочется быть медиком! — он пожал плечами. — Хлеб это костлявый и горький, на одно утешение сто огорчений приносит. Не вижу тут никого, кто бы тебе мог и хотел быть полезным, кроме Яна Велша. Иди к нему, пробуй. Медик славный и человек достойный, но суровый. Скажи, что я тебя рекомендую ему.
Этого Велша я не один раз встречал, заходя в коллегии, он был и другом ксендзам Яну Длугошу и Канту, и лекарем почти всех их коллегиатов. Насколько Гаскевич пытался свою науку окрасить шутливостью и весёлостью, чтобы не пугать ею людей, настолько этот Велш носил её с важностью и суровостью, с какой-то торжественностью, которая его никогда не оставляла. Глядя на него, казалось, что докторского берета, тоги и кольца никогда не снимал.
Когда Гаскевич приносил к ложу больных с собой утешение и не тревожил их, Велша опасались. Сама физиономия была покрыта какой-то грустью и трауром. Каждое движение, казалось, было рассчитано и предписано какой-то институцией.
Его все уважали, но особенно к нему не приближались.
Как же мне тут было подступить к этому величию и какое меня тут ждало послушничество?
Я дрожал, думая, как с ним говорить, как просить, и хотя мне нетерпелось что-нибудь предпринять, два дня я ходил, собираясь с отвагой.
Он жил в малой коллегии.
Сам себе это пробурчав, наконец я пошёл к нему.
Все коллегиаты, сколько их было, очень бедно оснащённые, жили также в таких скромных избах, в которых не захотел бы жить самый бедный из краковских купцов. Всеми предметами интерьера были книги и изображения муки Господней или какие-нибудь набожные эмблемы. Их роскошь основывалась на том, чтобы иметь много рукописей.