Не знаю, как и чем, приглянулась ему моя внешность. Спрашивая обо мне, он, видно, узнал, что я служил королю. Он сказал отцу, что ему такой любимец не помешал бы, и что взял бы меня к себе.
Утром прихожу к старосте, который объявляет мне эту новость с безоблачным лицом.
— Смилуйся, — восклицает он, ломая руки, — ежели Бога любишь, пристань к нему. Ты степенный, можешь его обуздать, будет великая заслуга.
Я вскрикнул, хватаясь за голову.
— Как это! — воскликнул я. — Там, где отец ничего не может, я, юноша, что-то сумею! Смилуйся, пан.
Староста, который от отчаяния был готов подхватывать самые нелепые мысли, упёрся и настаивал. Тогда я решительно объявил, что ни за что на свете на службу к архидиакону не пойду.
— Скорей пана старосту за неё отблагодарю, — докончил я. — Не может это быть.
Видя меня таким упрямым, старик в конце концов отказался от этого, а архидиакон, узнав от отца, что я гнушался его службы, уже не смотрел на меня.
В Кракове ксендзу было слишком тяжело постоянно тереться о суровое духовенство, встречать хмурые лица и ни одно колкое слово, неудобно было гостить долго. Пробыв несколько дней, они поехали в Ленчицу, и мы в старостве, не исключая отца, вздохнули легче.
Я остался на моей этой нестерпимой службе, которая иначе как неволя, назваться не могла. Я бы, по правде сказать, может, искал бы иной, но Пеняжек привязался ко мне, а я жалел его и сострадал ему.
Он привык изливать передо мной своё сердце, часто потихоньку, хоть у молокососа, спрашивал у меня совета; я знал, что был нужен ему.
Солтысик, хоть не злой человек, больше стерёг свой кошелёк, чем добрую славу и достоинство старосты, поэтому я должен был придерживать ему вожжи, остерегать и не допускать, чтобы злоупотреблял слабостью пана.
По правде говоря, я почти ничего не делал, но ни на минуту не мог отдалиться и должен был быть с ухом в готовности. В конфиденциальных делах он иногда посылал за мной.
Что я делал в свободные часы? Читал. Я читал что попадалось, что достал: комментарии к Библии и Кадлубковые хроники, к которым именно Дубровка писал объяснения, и старинных латинских писателей, потому что те были в то время в великом почёте, и всё новых доставали, которых раньше никто тут не знал.
Кроме того, во время путешествия с ксендзем Яном я немного лизнул итальянского, а на дворе и в городе крутилось несколько итальянцев, таким образом, и этому языку я подучился, не желая его забыть.
В то время, когда я был у старосты, допустил Господ Бог на наш город вторую великую казнь, потому что историю с Тенчинским можно было считать за первую.
Кто-то, занимаясь алхимией, так неосторожно обходился с огнём, что устроил со стороны доминиканского монастыря страшный пожар, который на весеннем ветру, поскольку это было в последние дни апреля, так страшно распространился, что костёл Святого Франциска, дворец епископа, улица Гродская, Злотничная, Широкая, Посельская, Брацкая, Голубиная и Еврейская обратились в пепел и угли. Загорелось сразу после вечерни, начав во втором часу ночи, и спасения не было никакого, хоть толпы людей стояли, потому что не хватало воды, ловкости и отваги.
Это считали наказанием Божьим, навлечённым на столицу королевства делом Тенчинского и преследованием епископа. Я вспоминал уже о том, как тогда всё возлагали на короля, приписывали ему вину, ему мстил Бог, он привёл катастрофу и т. п. Во время пожара духовенство уже это оглашало, и не алхимик был виноват, а король, потому что именно он отказал ксендзам, что не признавали назначенного епископа, в десятине.
Не вдаюсь в то, справдливо ли это было, и не позволял ли себе слишком много краковский подчаший Обулец, второй такой же хороший слуга короля, как староста, но однажды всё-таки должен был наш пан к послушанию себе вынудить. Те, что ему в этом помогали, могли поступить мягче, ибо на Обульца сурово кричали.
На небе появились грозные знаки, а всё это люди объясняли, как предостережения королю, на него нацеленные. Духовные астрологи нам предсказывали ещё более значительные катастрофы.